• Приглашаем посетить наш сайт
    Булгаков (bulgakov.lit-info.ru)
  • Глинка А. С.: Гаршин как религиозный тип (старая орфография)

    Религiозно-общественная библiотека. 

    Серiя 1. No 5

    Волжскiй.

    Гаршинъ какъ религiозный типъ.

    Д. П. Ефимова.

    1906.

    "После смерти Будды его последователи въ теченiе ряда столетiй показывали въ пещере его тень, огромную, страшную тень. Богъ умеръ, но родъ людской таковъ, что еще, можетъ быть, въ теченiе целыхъ тысячелетiй просуществуютъ пещеры, где будетъ показываться Его тень. А намъ - намъ предстоитъ еще победить эту тень", - такъ говоритъ Ницше въ "Веселой науке". Онъ глубоко прочувствовалъ атеизмъ и, благодаря этому, понялъ глубь религiозности, живучесть ненавистнаго ему христiанства, которое онъ умеетъ различать по какимъ-то его, такъ сказать, вторичнымъ признакамъ въ различныхъ теологическихъ, моральныхъ переживанiяхъ. Ницше страшно, болезненно чутко ощутилъ въ своихъ отрицательно-религiозныхъ настроенiяхъ "тень Бога", скрытое дыханiе христiанства. И она, эта тень, слишкомъ часто властно царитъ тамъ, где ея не видятъ, не хотятъ видеть, думая, что убили Бога...

    Тень христiанскаго Бога более или менее явственно реетъ надъ всей исторiей русской литературы, до XIX века включительно. И здесь живучесть христiанства сказалась не только въ томъ или иномъ смысле положительныхъ по отношенiю къ нему настроенiяхъ славянофильства, Гоголя, Толстого, Достоевскаго или Вл. Соловьева, но и въ отрицающемся духа Христова, повидимому, атеистическомъ и рацiонально-позитивномъ западничестве, западническомъ народничестве. Скорбно-страдальческiй, покаянно-мученическiй гуманизмъ его, въ сущности, религiозное переживанiе; урезанное, зарисованное почти до неузнаваемости, не сознавшее себя, но въ глубоко скрытой основе своей чаще всего - христiанское. Духовное питанiе, берущее скрытое начало въ релиiозно-христiанскомъ источнике, здесь сильно и обильно. Вся полоса боленiй совести, начиная отъ первоначальнаго своего сантиментально-барскаго зародыша въ Григоровиче, въ "Запискахъ охотника" Тургенева, и, пожалуй, и еще более ранняго, въ "Путешествiи изъ Петербурга въ Москву" Радищева, - и далее въ воспаленно-страстныхъ народническихъ настроенiяхъ славянофиловъ, привитыхъ какой-то своеобразной прививкой враждебному имъ народничеству западниковъ, все ученiя и теорiи о долге народу, о расплате съ нимъ, объ исторической вине и интеллигентскомъ искупленiи ея у Лаврова, Михайловскаго, Толстого и Успенскаго, включительно до сознательно-христiанскаго покаяннаго мистицизма Достоевскаго, все это - цветы христiанскихъ семянъ, все это - тень рацiонально-умерщвляемаго, гонимаго, но тайно могучаго, въ иррацiональности психологическихъ переживанiй живого и действеннаго Бога, христiанскаго Бога.

    Отсюда въ "практическомъ разуме", не въ литературе уже, а въ самой жизни - весь этотъ революцiонный романтизмъ отъ Радищева и декабристовъ до народничества и марксизма включительно, сочно пропитанный въ интимности переживанiй своихъ сильнымъ ароматомъ христiанскихъ настроенiй, моралью христiанства, которой нетъ вне ея истинныхъ религiозныхъ корней, а они, эти корни, живы и сильны, хотя и сокровенны во мгле душевной глуби. И черезъ страшную толщу историческихъ наслоенiй и всевозможныхъ засоренiй проростаетъ эта своеобразная религiозная культура, получается крестъ безъ Христа, христiанство безъ явнаго и сознательнаго религiознаго исповеданiя, но съ тайнымъ религiознымъ оправданiемъ.

    "не пойду, но пошелъ на работу отца своего"... Сняли крестъ съ себя, отвернулись въ смелости своего земного дерзновенiя отъ имени Христа, убоявшись явно-господствующаго исповеданiя Іуды, но пошли на распятiе, где еще возможно тайное исповедованiе разбойника..

    И въ силу безконечно сложныхъ историческихъ и психологическихъ преломленiй нашъ такъ называемый позитивизмъ глубоко идеалистиченъ, даже мистиченъ въ корняхъ своихъ, въ своемъ скрытомъ лице; рацiонализмъ нашъ глубоко иррацiоналенъ, атеизмъ - безсознательно, тайно религiозенъ... Оттого-то у русскихъ людей, у русскихъ атеистовъ интеллигентовъ часто случается неожиданно быстрое перелицеванiе изъ крайняго, непременно крайняго отрицанiя въ крайнее утвержденiе, въ такихъ случаяхъ - просто воскресаетъ то, что никогда и не умирало, а только пряталось въ стыде и непризнанiи самого себя, своего главнаго...

    Сюда же относятся та страстно-напряженная религiозная жажда, которая таится порою въ русскомъ атеизме, та могучая страсть скрытаго религiознаго горенiя, которая пряталась въ русскомъ нигилизме. Удивительно своеобразно отрицанiе русскаго атеизма. "И не насъ однихъ, - говоритъ въ "Идiоте" Достоевскiй, - а всю Европу дивитъ въ такихъ случаяхъ русская страстность наша; у насъ коль въ католичество перейдетъ, то ужъ непременно iезуитомъ станетъ, да еще изъ самихъ подземныхъ; коль атеистомъ станетъ, то непременно начнетъ требовать искорененiя веры въ Бога насилiемъ, то есть, стало быть, и мечемъ! Отчего это, отчего разомъ такое изступленiе? Неужто не знаете? отъ того, что онъ отечество нашелъ, которое здесь просмотрелъ, и обрадовался; берегъ, землю нашелъ и бросился ее целовать! Не изъ одного ведь тщеславiя, не все ведь отъ однихъ скверныхъ тщеславныхъ чувствъ происходятъ русскiе атеисты и русскiе iезуиты, а изъ боли духовной, изъ жажды духовной, изъ тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, въ которую веровать перестали, потому что никогда ея и не знали! Атеистомъ же такъ легко сделаться русскому человеку, легче, чемъ всемъ остальнымъ во всемъ мiре! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуютъ въ атеизмъ, какъ бы въ новую веру, никакъ и не замечая, что уверовали въ нуль. Такова наша жажда!" Въ страстности отрицанiя, въ вере "Я не могу о другомъ, я всю жизнь объ одномъ. Меня Богъ всю жизнь мучитъ", признается нигилистъ Кириловъ въ "Бесахъ" Достоевскаго, и въ этихъ мукахъ Богомъ загорается светъ властныхъ религiозныхъ озаренiй, тайный зовъ къ Богу... Старецъ Зосима, это художественное воплощенiе христiанскаго сознанiя, введеннаго психологическимъ опытомъ Достоевскаго въ кругъ новыхъ религiозныхъ переживанiй, этотъ христiанскiй старецъ понимаетъ и благословляетъ русскаго атеиста и нигилиста Ивана Карамазова въ его мученiи Богомъ, въ его боренiяхъ со Христомъ. "Идея эта еще не решена въ вашемъ сердце и мучитъ его, - говоритъ Зосима Карамазову... - Если не можетъ решиться въ положительную сторону, то никогда не решится и въ отрицательную, сами знаете, это свойство вашего сердца; и въ этомъ вся мука его. Но благодарите Творца, что далъ вамъ сердце высшее, способное такою мукою мучиться "гореяя мудроствовати и горнихъ искати, наше бо жительство на небесехъ есть". Дай вамъ Богъ, чтобы решенiе сердца вашего постигло васъ еще здесь на земле, и да благословитъ Богъ пути ваши!".

    Все это свидетельствованiя религiознаго чутья Достоевскаго, выразительныя свидетельствованiя. И никто не скажетъ, чтобы Достоевскiй слишкомъ былъ расположенъ преувеличивать правду интеллигенцiи, но, раскрывая въ своихъ углубленныхъ новымъ психологическимъ и историческимъ опытомъ религiозно-христiанскихъ переживанiяхъ таившуюся въ нихъ "правду о земле", онъ всталъ лицомъ къ лицу съ вопросомъ, величайшей важности и величайшей сложности - съ вопросомъ о правде интеллигенцiи, о скрытомъ въ ней религiозно-христiанскомъ питанiи подъ маскою Ногоборца. Онъ ощутилъ это не только на полосе положительнаго притяженiя въ открытомъ исповедыванiи Шатова, но и на полюсе отрицательныхъ отталкиванiй, въ психологiи атеизма и нигилизма. И здесь въ полной силе выдвигается вопросъ о томъ, что въ русскомъ атеизме отъ богоотступпичества Каина, отъ дерзновенной гордыни Вавилонской башни человекобожества и что отъ богоборчества Іакова, боровшагося съ Богомъ въ ночи, не видя лица Его...

    "этицизмъ" русской литературы, то учительное, апостольское начало въ ней, на которое всегда много указывалось и что особенно удивляло европейцевъ въ нашей литературе. Это все пережитки несознанной до конца религiозности, пережитки христiанскихъ настроенiй, живые цветы неизжитыхъ еще на нашей жизни и неизживаемыхъ религiозно-христiанскихъ началъ.

    Все это имеетъ прямое отношенiе къ Гаршину. Въ немъ съ особенной силой и правдой сказалось это своеобразное, какъ бы застенчиво-прячущееся, затемненное христiанское сознанiе въ русской литературе. Гаршинъ не былъ, - быть можетъ, только не успелъ быть, - первокласснымъ русскимъ писателемъ, чисто литературное значенiе, художественная ценность его произведенiй преходящи, но самый его мученически-прекрасный ликъ, чарующiй душевный образъ, личность мученика правды, генiя совести, все это - слишкомъ значительно и характерно въ известномъ смысле для всей безсознательно христiанской полосы нашей литературы, чтобы его можно было забыть. Нельзя забытъ! Гаршинъ самъ, какъ личность, величайшее художественное творенiе жизни, ея редкiй, трагически прекрасный цветокъ. Онъ редкое растенiе, но въ немъ въ крайней форме, въ болезненно-кричащемъ заостренiи сказалось то, что велико и сильно въ самой глубине, что живетъ въ самомъ существе нашего почти всеобщаго сознанiя, въ немъ сказалась властно затягивающая, тайно влекущая, живая глубь покаянныхъ настроенiй, какого-то стыда за жизнь, какой-то тончайшей совестливости, остраго сознанiя неизбывной вины существованiя, то же тяготенiе къ страдальческому венцу мученичества, къ Голгофе подвижничества, къ расплате за вековечный, въ векахъ растущiй грехъ соцiальныхъ противоречiй, къ преодоленiю ихъ на кресте действенныхъ страдальческихъ усилiй борьбы... Подъ боленiями и томленiями Гаршина невидимо шевелится власть христiански-трагическаго, самораспинающаго отношенiя къ мiру...

    I.

    Родился Всеволодъ Михайловичъ Гаршинъ 2-го февраля 1855 года въ именiи своей бабушки по матери, А. C. Акимовой, "Прiятная долина", Бахмутскаго уезда, Екатеринославской губернiи. Краткая автобiографiя была написана Гаршинымъ, по просьбе С. А. Венгерова, еще въ 1884 году. По смерти Гаршина, Венгеровъ сообщилъ ее для напечатанiя въ сборнике "Красный цветокъ", посвященный памяти Всеволода Михайловича Гаршина. Вотъ она.

    "Родъ Гаршиныхъ - старинный дворянскiй родъ. По семейному преданiю, нашъ родоначальникъ, мурза Горша или Гарша, вышелъ изъ Золотой Орды при Иване III и крестился; ему или его потомкамъ были даны земли въ нынешней Воронежской губернiи, где Гаршины благополучно дошли до нынешнихъ временъ и даже остались помещиками въ лице моихъ двоюродныхъ братьевъ, изъ которыхъ я виделъ только одного, да и то въ детстве. О Гаршиныхъ много сказать не могу. Дедъ мой Егоръ Архиповичъ былъ человекъ крутой, жестокiй и властный: поролъ мужиковъ, пользовался правомъ primae noctis и поливалъ кипяткомъ фруктовыя деревья непокорныхъ однодворцевъ. Онъ судился всю жизнь съ соседями изъ за какихъ-то подтоповъ мельницы, и къ концу жизни сильно разстроилъ свое крупное состоянiе, такъ что отцу моему, одному изъ четверыхъ сыновей и одиннадцати детей, досталось только 70 душъ въ Старобельномъ уезде. Страннымъ образомъ, отемъ мой былъ совершенной противоположностью деду: служа въ кирасирахъ (въ Глуховскомъ полку) въ Николаевское время, онъ никогда не билъ солдатъ; разве ужъ когда очень разсердится, то ударитъ фуражкой. Онъ кончилъ курсъ въ І-й московской гимназiи и пробылъ года два въ московскомъ университете на юридическомъ факультете, но потомъ, какъ онъ самъ говорилъ, "увлекся военной службой" и поступилъ въ кирасирскую дивизiю. Квартируя съ полкомъ въ Донце и ездя съ офицерами по помещикамъ, онъ познакомился съ моей матерью, Е. С., тогда еще Акимовою, и въ 1884 году женился.

    "Ея отецъ, помещикъ Бахмутскаго уезда Екатеринославской губернiи, отставной морской офицеръ, былъ человекъ очень образованный и редко-хорошiй. Отношенiя его къ крестьянамъ были такъ необыкновенны въ то время, что окрестные помещики прославили его опаснымъ вольнодумцемъ, а потомъ - и помешаннымъ. Помешательство его состояло, между прочимъ, въ томъ, что въ голодъ 1843 года, когда въ техъ местахъ чуть не полнаселенiя вымерло отъ голоднаго тифа и цынги, онъ заложилъ именiе, занялъ денегъ и самъ привезъ "изъ Россiи" большое количество хлеба, который и роздалъ голодавшимъ мужикамъ, своимъ и чужимъ. Къ сожаленiю, онъ умеръ очень рано, оставивъ пятерыхъ детей; старшая, моя мать, была еще девочкой, но его заботы о воспитанiи ея принесли плоды и после его смерти, попрежнему выписывались учителя и книги, такъ что ко времени выхода замужъ моя мать сделалась хорошо образованной девушкой, а по тогдашнему времени и для глухихъ местъ Екатеринославской губернiи даже редко образованной.

    "Я родился третьимъ (въ именiи бабушки, въ Бахмутскомъ уезде) второго февраля 1855 года, за две недели до смерти Николая Павловича. Какъ сквозь сонъ помню полковую обстановку, огромныхъ рыжихъ коней и огромныхъ людей въ латахъ, белыхъ съ голубымъ колетахъ и волосатыхъ каскахъ. Вместе съ полкомъ мы часто переезжали съ места на место; много смутныхъ воспоминанiй сохранилось въ моей памяти изъ этого времени, но разсказать я ничего не могу, боясь ошибиться въ фактахъ. Въ 1858 году отецъ, получивъ наследство отъ умершаго деда, вышелъ въ отставку, купилъ домъ въ Старобельске, въ 12 верстахъ отъ котораго было наше именье, и мы стали жить тамъ. Во время освобожденiя крестьянъ отецъ участвовалъ въ харьковскомъ комитете членомъ отъ Старобельскаго уезда. Я въ это время выучился читать; выучилъ меня по старой книжке "Современника" (статьи не помню) нашъ домашнiй учитель П. В. Завадскiй, впоследствiи сосланный за безпорядки въ Харьковскомъ университете - въ Петрозаводскъ и теперь уже давно умершiй.

    "Пятый годъ моей жизни былъ очень бурный: меня возили изъ Старобельска въ Харьковъ изъ Харькова въ Одессу, оттуда въ Харьковъ и назадъ въ Старобельскъ (все это на почтовыхъ, зимою, летомъ и осенью); некоторыя сцены оставили во мне неизгладимое воспоминанiе и быть можетъ следы на характере. Преобладающее на моей физiономiи печальное выраженiе вероятно получило свое начало въ ту эпоху.

    "Старшихъ братьевъ отправили въ Петербургъ; матушка поехала съ ними, а я остался съ отцомъ. Жили мы съ нимъ то въ деревне, въ степи, то въ городе, то у одного изъ моихъ дядей въ Старобельскомъ уезде. Никогда, кажется, я не перечиталъ такой массы книгъ, какъ въ три года жизни съ отцомъ, отъ пяти до восьмилетняго возраста. Кроме разныхъ детскихъ книгъ (изъ которыхъ особенно памятенъ мне превосходный "Мiръ Божiй" Разина), я перечиталъ все, что могъ едва понимать изъ "Современника", "Времени" и другихъ журналовъ за несколько летъ. Сильно на меня подействовала Бичеръ-Стоу ("Хижина дяди Тома" и "Жизнь негровъ"). До какой степени былъ я свободенъ въ чтенiи, можетъ показать фактъ, что я прочелъ "Соборъ парижской Богоматери" Гюго въ семь летъ и, перечитавъ его въ 25, не нашелъ ничего новаго, а "Что делать" читалъ по книжкамъ въ то самое время, когда Чернышевскiй сиделъ въ крепости. Это раннее чтенiе было, безъ сомненiя, очень вредно. Тогда-же я читалъ Пушкина, Лермонтова ("Герой нашего времени" остался совершенно непонятнымъ, кроме Бэлы, о которой я горько плакалъ), Гоголя и Жуковскаго. Въ 1863 г. матушка прiехала за мною изъ Петербурга и увезла съ собою. 15-го августа въехали мы въ него после путешествiя изъ Старобельска до Москвы на перекладныхъ и отъ Москвы по железной дороге; помню, что меня привела меня въ неописанный восторгъ (мы жили на Васильевскомъ остроне), и я началъ даже съ извозчика сочинять къ ней стихи съ рифмами "широка" и "глубока".

    губ. около полугода; несколько летъ живалъ по летамъ въ Старобельске, въ Николаеве, въ Харькове, въ Орловской губернiи, на Шексне (въ Кирилловскомъ уезде). Последнiй мой отъездъ изъ Петербурга былъ очень продолжителенъ: я прожилъ около 1 1/2 летъ въ деревне у одного изъ своихъ дядей, В. С. Акимова, въ Херсонскомъ уезде, на берегу Бугскаго Лимана.

    "Въ 1864 году меня отдали въ 7-ю спб. гимназiю, въ 12 л. Bac. остр. Учился я вообще довольно плохо, хотя не отличался особенной леностью: много времени уходило на постороннее чтенiе. Во время курса я два раза болелъ и разъ остался въ классе по лености, такъ что семилетнiй курсъ для меня превратился въ десятилетнiй, что, впрочемъ, не составило для меня большой беды, такъ какъ я поступилъ въ гимназiю 9 летъ. Хорошiя отметки я получалъ за русскiя "сочиненiя" и по естественнымъ наукамъ, къ которымъ я чувствовалъ сильную любовь, не умершую и до сихъ поръ, но не нашедшую себе приложенiя. Математику искренно ненавиделъ, хотя трудна она мне не была, и старался по возможности избегать занятiй ею. Наша гимназiя въ 1866 году была преобразована въ реальную гимназiю и долго служила образцовымъ заведенiемъ для всей Россiи (теперь она І-е реальное училище). Мне редко случалось видеть воспитанниковъ, которые сохранили бы добрую память о своемъ учебномъ заведенiи; что касается до 7-й гимназiи, то она оставила во мне самыя дружелюбныя воспоминанiя. Къ В. Ф. Эвальду (директору въ мое время, директоръ и теперь) я навсегда, кажется, сохраню хорошiя чувства. Изъ учителей я съ благодарностью вспоминаю В. П. Геннинга (словесность) и М. М. Федорова (ест. исторiя); последнiй былъ превосходный человекъ и превосходный учитель, къ сожаленiю, погубленный рюмочкой. Онъ умеръ несколько летъ тому назадъ.

    "Начиная съ 4-го класса, я началъ принимать участiе (количественно, впрочемъ, весьма слабо) въ гимназической литературе, которая одно время у насъ пышно цвела. Одно изъ изданiй, "Вечерняя газета", выходило еженедельно аккуратно въ теченiе года. Сколько помню, фельэтоны мои (за подписью "Агасферъ"), пользовались успехомъ. Тогда-же я подъ влiянiемъ "Илiады" сочинилъ поэму (гекзаметромъ) въ несколько сотъ стиховъ, въ которой описывался нашъ гимназическiй бытъ, преимущественно драки.

    "Будучи гимназистомъ, я только первые три года жилъ въ своей семье. Затемъ мы съ старшими братьями жили на отдельной квартире (имъ тогда было 16 и 17 летъ); следующiй годъ прожилъ у своихъ дальнихъ родственниковъ, потомъ былъ пансiонеромъ въ гимназiи; два года жилъ въ семье знакомыхъ петербургскихъ чиновниковъ и наконецъ былъ принятъ на казенный счетъ.

    "Передъ концомъ курса я выдержалъ тяжелую болезнь, отъ которой едва спасся после полугодового леченья. Въ это-же время застрелился мой второй братъ...

    "Не имея возможности поступить въ университетъ, я думалъ сделаться докторомъ. Многiе изъ моихъ товарищей (предыдущихъ выпусковъ) попали въ медицинскую академiю, и теперь доктора. Но какъ разъ ко времени моего окончанiя курса Д - въ подалъ записку покойному государю, что вотъ, молъ, реалисты поступаютъ въ медицинскую академiю, а потомъ проникаютъ изъ академiи въ университетъ. Тогда было приказано реалистовъ въ доктора не пускать. Пришлось выбирать какое-нибудь изъ техническихъ заведенiй; я выбралъ то, где поменьше математики, - горный институтъ. Я поступилъ въ него въ 1874 году. Въ 1876 хотелъ уйти въ Сербiю, но, къ счастью, меня не пустили, такъ какъ я былъ не призывнаго возраста. 12-го апреля 1877 г. я съ товарищемъ (Афанасьевымъ) готовился къ экзамену изъ химiи; принесли манифестъ о войне. Наши записки такъ и остались открытыми; мы подали прошенiе объ увольненiи изъ института и уехали въ Кишиневъ. Въ кампанiи я былъ до 11-го августа, когда былъ раненъ. Въ это-же время, въ походе, я написалъ свою первую, напечатанную въ "От. Зап.", вещь "Четыре дня". Поводомъ къ этому послужилъ действительный случай съ однымъ изъ солдатъ нашего полка (скажу кстати, что самъ я ничего подобнаго никогда не испыталъ, такъ какъ после раны былъ сейчасъ же вынесенъ изъ огня).

    "Вернувшись съ войны, я былъ произведенъ въ офицеры, съ большимъ трудомъ вышелъ въ отставку (теперь опять меня зачислили въ запасъ). Некоторое время (1/2) слушалъ лекцiи въ университете (по историко-филологическому факультету). Въ 1880 г. заболелъ и по этому-то случаю прожилъ долго въ деревне у дяди. Въ 1882 году вернулся въ Петербургъ, въ 1883 году женился на Н. М. Золотиловой; въ томъ-же году поступилъ на службу секретаремъ въ железнодорожный съездъ". {"Красный цветокъ", Сб. въ память Вс. Мих. Гаршина, стр. 60--65.}

    Вотъ все, что разсказалъ Гаршинъ о самомъ себе въ этой сдержанной автобiографической записке. Здесь данъ только довольно точный слепокъ внешнихъ событiй жизни Вееволода Михайловича; главнымъ образомъ, рисуется здесь его детство, гораздо глуше сообщены данныя о позднейшихъ годахъ жизни. И то, и другое после смерти Гаршина значительно было дополнено, а местами и исправлено, воспоминанiями людей, близко знавшихъ его.

    личность.

    Гаршинъ-ребенокъ поражаетъ окружающихъ своимъ раннимъ развитiемъ, содержательностью своихъ детскихъ интересовъ, вдумчивостью и серiозностью. Хотя все это не убиваетъ въ немъ детской простоты и непосредственности. Онъ, какъ видно изъ самой автобiографической записки, рано начинаетъ читать и читаетъ много, безпорядочно и совершенно свободно, но недетское чтенiе не вызываетъ въ немъ непрiятной взрослости, серiозность не переходитъ въ серьезничанiе, и вообще раннее развитiе его не выражается ни въ какихъ болезненныхъ эксцессахъ, не вызываетъ самонасилiя и душевнаго вывиха. Напротивъ, все въ немъ, по разсказамъ людей знавшихъ его въ эту пору его жизни, просто, мило, непосредственно-цельно... Всехъ поражала и наружность этого мальчика, нежная, обаятельно-ласковая, чарующая. Онъ былъ необыкновенно красивъ, добръ, кротокъ и пользовался общей любовью всехъ окружающихъ. Ему было четыре года, когда однажды, при выходе изъ церкви, къ матери его подошелъ незнакомый старикъ и заметилъ, восхищаясь мальчикомъ:

    - Вашъ сынъ удивительно хорошъ, но эта красота не ангельская: более всего онъ напоминаетъ мне Іоанна Крестителя, какъ его изображаютъ съ агнцемъ. Я именно такого виделъ заграницей, въ дрезденской галлерее.

    Въ особенности прекрасны были его глаза - большiе, светлокарiе, съ длинными ресницами. Уже съ детства светились въ нихъ и доброта, и кротость, и какая-то грусть" {Соч. Гаршина. "Сведенiя о жизни В. М. Гаршина", А. Скабичевскаго.}.

    "все те прелестныя черты его характера, которыя позднее невольно очаровывали и покоряли всякаго, имевшаго съ нимъ какое-либо дело: его необычайная мягкость въ отношенiяхъ къ людямъ, глубокая справедливость, уживчивость, строгое отношенiе къ себе, скромность, отзывчивость на горе и радость ближняго и многое другое. Вместе съ темъ уже въ это время проявлялись весьма заметно и те умственныя качества Bac. Мих., которыя затемъ такъ пышно развились въ Гаршине-юноше и зреломъ человеке: его вдумчивое отношенiе ко всему виденному, слышанному и читанному, способность быстро схватывать сущность дела и находить разрешенiе вопроса, видеть въ предмете те стороны, которыя обыкновенно ускользаютъ отъ вниманiя другихъ, оригинальность выводовъ и обобщенiй, способность быстро и легко прiискивать доводы и аргументы въ подкрепленiе своихъ воззренiй, уменье находить связь и зависимость между предметами, какъ бы они затемнены не были" {Сборникъ памяти B. М. Гаршина. "Матерiалы для бiографiи" Л. Абрамова, 23 стр.}.

    Гаршинъ былъ въ высшей степени впечатлительнымъ, чувствительнымъ и чуткимъ ребенкомъ. Крайняя нервность и быстрая возбужденность его натуры, отзывчивость и тревожность души стали проявляться очень рано въ немъ. Между прочимъ, въ воспоминанiяхъ брата Вс. Гаршина, Ев. М. Гаршина, напечатанныхъ въ "Роднике" за 1888 г. No 6, сообщается, что "въ Старобельске, где жила семья Гаршиныхъ во время крымской войны, постоянно сменялись квартировавшiе тамъ кавалерiйскiе полки. Въ доме Гаршиныхъ часто бывали офицеры, защитники Севастополя, и разсказы о всехъ ужасахъ и подвигахъ Севастопольской обороны не прерывались. Жадно прислушвался ребенокъ къ этимъ разсказамъ и такъ наэлектризовался ими, что у него явилось серьезное намеренiе итти на войну. Несколько разъ сбирался онъ въ дорогу: заказывалъ повару на дорогу пирожки, собиралъ белье въ узелокъ, надевалъ его на плечи и являлся прощаться съ домашними. Эти прощанiя доводили его до горькихъ слезъ, и после немалыхъ увещанiй онъ соглашался отложить походъ до утра. Проснувшись утромъ, онъ забывалъ о вчерашнемъ, но черезъ несколько времени снова начинались те же сборы на войну".

    Въ гимназическiе годы у Гаршина развивается страстная любовь къ литературе, здесь онъ делаетъ свои первые, полудетскiе литературные опыты, изъ которыхъ кое-что сохранилось. Кончивъ гимназiю, студентомъ горнаго института, Гаршинъ сходится съ кружкомъ художниковъ, въ этой среде еще больше развивается его интересъ къ искусству, идутъ горячiе споры, где юноша отстаиваетъ искусство, какъ свободное служенiе идеаламъ правды. Сильное впечатленiе оставляютъ въ душе Всеволода Михайловича картины Верещагина, здесь растетъ въ немъ, какъ живое, продолженiе его детскихъ военныхъ походовъ, боль воины. Тутъ-же назреваетъ въ немъ его совестливая тяга къ активному вмешательству въ это неотвратимое бедствiе, сознанiе обязательности взвалить и на свои плечи гнетъ страшной тяжести, принять участiе въ общемъ несчастьи, въ неизбежномъ, навязанномъ всемъ страданiи. "Если художественныя картины произвели на Гаршина такое потрясающее впечатленiе, то можно себе представить, въ какое волненiе пришелъ онъ весною и летомъ 1876 года, когда до его слуха начали долетать ужасающiя известiя о неистовствахъ турокъ въ Болгарiи, когда все русское общество встрепенулось; воинственное настроенiе росло въ немъ съ каждымъ днемъ все более и более; начались всеобщiя пожертвованiя на славянъ; со всехъ концовъ тянулись въ Сербiю добровольцы".

    За то уже въ следующемъ году, при объявленiи войны Россiи съ Турцiей, ничто не сдержало его, волна глубокихъ и своеобразныхъ настроенiй охватила его всего, съ головой, и повлекла властно, неудержимо. {"Сведенiя о жизни В. М. Гаршина" Скабичевскаго при собранiи разсказовъ Гаршша стр. 21.}

    Зачемъ пошелъ на войну Гаршинъ? На этотъ большой вопросъ онъ отвечалъ просто, но таилась въ этой глубокой простоте страшная сложность тончайшей душевной ткани внутреннихъ мотивовъ, за простотой этой, апостольски-чистой, открывалась влекущая глубь могущественнейшихъ переживанiй, страшная душевная напряженность и болящая боль огромной правдивости сердца. Здесь сказалась исконняя русская тяга къ жертве, ясная и легкая, но глубокая и темная въ древнихъ корняхъ своихъ, полу-аскетическая, полу-опрощенская складка. Толстовская, рацiонализирующая трезвость морали, праведности, совести соединилась съ иррацiональнымъ религiознымъ хмелемъ духа Достоевскаго, съ странной "юродивостью", съ этимъ зовомъ чего-то глубокаго, невыразимаго, во мгле утопающаго, въ своеобразныхъ изгибахъ индивидуалистической воли. Но и то, и другое глубоко русское, народное, интеллигентское, странный цветъ сложныхъ преломленiй культуры нашей, осложненiя векового религiознаго влiянiя въ интеллигентскихъ перевоплощенiяхъ. Интеллигентское индивидуалистическое сознанiе достоинства своего, сознанiе чести всецело переливается въ работу совести, жажда подвига вся уходитъ въ глубочайшее смиренiе, не смиренiе гордости, а смиренiе кротости. Но и кротость, страдательное принятiе зла мiра, рождается здесь изъ мукъ возстанiй, отъ отчаявшейся жажды преодоленiй, какъ последнiй бунтъ, бунтъ противъ бунта. Решенiе итти на войну у Гаршина - высшiй бунтъ противъ войны, совесть не мирится съ простымъ отрицанiемъ, поднимается бунтъ противъ бунта и, такимъ образомъ, изъ бунта войны онъ принимаетъ ее и идетъ на нее. "Убивать-ли? Нетъ? Штыкъ вошелъ ему прямо въ сердце... Вотъ на мундире большая черная дыра; вокругъ нея кровь.

    "Это сделалъ - я.

    "Я не хотелъ этого. Я не хотелъ зла никому, когда шелъ драться. Мысль о томъ, что и мне придется убивать людей, какъ то уходила отъ меня. я буду подставлять свою грудь подъ пули. И я пошелъ и подставилъ".

    "Ну, и что же? Глупецъ, глупецъ! А этотъ несчастный феллахъ (на немъ египетскiй мундиръ) - онъ виноватъ еще меньше. Прежде, чемъ ихъ посадили, какъ сельдей въ бочку на пароходъ и повезли въ Константинополь, онъ и не слышалъ ни о Россiи, ни о Болгарiи. Ему велели итти, онъ и пошелъ. Если бы онъ не пошелъ, его стали бы бить палками, это, быть можетъ, какой-нибудь наша всадилъ бы въ него пулю изъ револьвера. Онъ шелъ длиннымъ, труднымъ походомъ отъ Стамбула до Рущука. Мы напали, онъ защищался. Но видя, что мы, страшные люди, не боящiеся его патентованной англiйской винтовки Пибоди и Мартини, все леземъ и леземъ впередъ, онъ пришелъ въ ужасъ. Когда онъ хотелъ уйти, какой то маленькiй человекъ, котораго онъ могъ бы убить ударомъ своего чернаго кулака, подскочилъ и воткнулъ ему штыкъ въ сердце.

    "Чемъ же онъ виноватъ?

    "И чемъ виноватъ я, хотя я и убилъ его? Чемъ я виноватъ?.. За что меня мучитъ жажда! " {Разсказы. Книжка первая. "Четыре дня". Стр. 82.}

    Турецкое насилiе и зверство сильно действовали на впечатлительнаго Вс. Михайловича, освободительный характеръ войны не игралъ существенной роли въ решенiи Гаршина, другое влекло его, совсемъ особенное, но сильное, неотвратимое, какъ жизнь или какъ смерть.

    "А какое странное отношенiе къ моему поступку явилось у многихъ знакомыхъ! "Ну, юродивый! Лезетъ, самъ не зная чего!" Какъ могли они говорить это? Какъ вяжутся такiя слова съ ихъ представленiями о геройстве, любви къ родине и прочихъ вещахъ? "юродивый".

    "И вотъ я еду въ Кишиневъ; на меня навьючиваютъ ранецъ и всякiя военныя принадлежности. И я иду вместе съ тысячами, изъ которыхъ разве несколько наберется, подобно мне, идущихъ охотно. Остальные остались бы дома, если бы имъ позволили. Однако, они идутъ также, какъ и мы, "сознательные", проходятъ тысячи верстъ и дерутся также, какъ и же, или даже лучше. Они исполняютъ свои обязанности, несмотря на то, что сейчасъ же бросили бы и ушли - только бы позволили" {Разсказы. Книжка первая. "Четыре дня". Стр. 85.}.

    А вотъ, въ поясненiе этого конкретное данное его бiографiи. Разсказываетъ одинъ изъ знавшихъ Гаршина въ этомъ перiоде его жизни:

    "Это былъ единственный разъ въ теченiе моего короткаго знакомства съ нимъ, когда я виделъ его возбужденнымъ и почти раздраженнымъ.

    Знакомый мой былъ юноша очень радикальныхъ убежденiй и, какъ таковой, отчаянный принципоедъ. Недостатокъ опыта и непосредственнаго чувства заполнялся у него холоднымъ размышленiемъ. Хотя онъ и воображалъ себя "свободнымъ мыслителемъ", но жилъ фразой, въ которую верилъ, какъ добрый христiанинъ въ евангелiе. Поступки свои и чужiе онъ всегда сверялъ съ этой фразой: если выходило согласно, онъ считалъ этотъ поступокъ хорошимъ, возвышеннымъ, а нетъ - подлымъ.

    - Что, гонятъ?-- спросилъ юноша.

    - Нетъ, не гонятъ, самъ иду.

    - Зачемъ?

    Гаршинъ былъ удивленъ этимъ неожиданнымъ вопросомъ.

    - Ну, это пустяки. Не говоря уже о томъ, что вы противъ войны, само по себе безнравственно помочь одерживать победы, которыми воспользуются, чтобы...

    И юноша принялся излагать свои радикальныя воззренiя, бывшiя выводомъ изъ фразы, состоявшей его credo.

    По мере того, какъ онъ говорилъ, Гаршинъ приходилъ все въ большее и большее негодованiе. Наконецъ, онъ не выдержалъ, вскочилъ и въ волненiи захромалъ по комнате.

    - Нетъ, позвольте... позвольте... Вы стало-быть находите безнравственнымъ, что я буду жить жизнью русскаго солдата и помогать ему въ борьбе, где каждый человекъ полезенъ? Неужели будетъ более нравственно сидеть здесь, сложа руки, тогда какъ этотъ солдатъ будетъ умирать за насъ!.. Извините, я этого не могу допустить"... {"Красный цветокъ" стр. 20--212) "Трусъ", стр. 111.}

    "Нервы, что ли, у меня такъ устроены, только военныя телеграммы, съ обозначенiемъ числа убитыхъ и раненыхъ, производятъ на меня действiе гораздо более сильное, чемъ на окружающихъ" {"Красный цветокъ" стр. 20--212) "Трусъ", стр. 111.}.

    "Относитесь, батюшка, къ вещамъ попроще, легче будетъ жить", слышались ему голоса, но такая простота не давалась, и не потому, чтобы онъ не хотелъ, не могъ. Мотивы этого отчасти просвечиваютъ въ разсказе "Трусъ", где герой, хотя идетъ на войну по призыву, но не можетъ не итти и внутренно. "Я могъ бы избежать участи, которой я такъ боюсь, могъ бы воспользоваться кое-какими влiятельными знакомствами и остаться въ Петербурге, состоя въ то же время на службе. Меня "пристроили" бы здесь, ну, хотя для отправленiя писарской обязанности, что ли. Но, во-первыхъ, мне претитъ прибегать къ подобнымъ средствамъ, а во-вторыхъ, что-то, не подчиняющееся определенiю, сидитъ у меня внутри, обсуждаетъ мое положенiе и запрещаетъ мне уклоняться отъ войны. "Нехорошо", говоритъ мне внутреннiй голосъ" {Соч., I т. 118 стр.}.

    - "Принять участiе! Да разве она не возбуждаетъ въ васъ ужаса? Вы ли говорите мне это?

    - Я говорю. Кто вамъ сказалъ, что я люблю войну. Только... какъ бы это вамъ разсказать?.. Война - зло, и вы, и я, и очень многiе такого мненiя; но ведь она неизбежна; любите вы ее или не любите, все равно, она будетъ, и если не пойдете драться вы, возьмутъ другого, и все-таки человекъ будетъ изуродованъ или измученъ походомъ. Я боюсь, что вы не понимаете меня: я плохо выражаюсь. Вотъ что: по моему, война есть общее горе, общее страданiе, и уклоняться отъ нея, можетъ быть, и позволительно, но мне это не нравится" {Соч. I, т. 125--6 стр. }.

    ощущаемости живого ужаса войны въ разрешенiи томящаго его противоречiя между возмущенiемъ чести и зовомъ совести, между свободными запросами личности и тою принудительной данностью жизни, исторiи, культуры, какою является война, какъ неотвратимый фактъ, какъ необходимость. Здесь болело въ немъ и искало выхода, утоленiя, разрешенiя одного изъ безчисленныхъ разветвленiй между я и не я, между собой и мiромъ,

    Изъ дiалоговъ въ "Трусе".

    "... - Ну, не знаю, что хорошаго, что васъ самихъ въ дышло запрягутъ.

    - Совесть мучить не будетъ, Василiй Петровичъ" {Соч. I, 130 стр.}.

    "Никогда, - пишетъ Гаршинъ отъ лица героя въ "Воспоминанiяхъ рядового Иванова", - не было во мне такого полнаго душевнаго спокойствiя, мира съ самимъ собой и кроткаго отношенiя къ жизни, какъ тогда, когда я испытывалъ эти невзгоды и шелъ подъ пули. Дико и странно можетъ показаться все это, но я пишу одну правду" {Соч. II, 33 стр.}.

    это ни странно сказать, - ужасъ переживается часто такими людьми съ слишкомъ сильнымъ воображенiемъ и душевной подвижностью - несравненно острее, больнее, ужаснее... Въ письмахъ съ войны Всеволодъ Михайловичъ говоритъ объ этомъ съ целомудренной простотой. "Скажу, - пишетъ онъ прiятелю И. Е. Малышеву, какое впечатленiе произвелъ на меня видъ раненыхъ, крови, труповъ и прочихъ акссесуаровъ войны.

    "Я никогда не ожидалъ, чтобы при моей нервности я до такой степени спокойно отнесся къ сказаннымъ предметамъ. Трупы мы видели истинно ужасные; одного турку, вместо того, чтобы зарывать, казаки обложили снопами и зажгли. Представьте, что изъ него вышло. Черная, обугленная масса, приблизительно подходящая по форме къ человеческому телу. Въ некоторыхъ местахъ трещины, въ которыхъ видно красное мясо. Черепъ оскалилъ зубы; они резко выдаются на черномъ фоне своею белизною. Тамъ, где были ноги, какiя-то черныя угольныя бревна. Кости высовываются изъ нихъ, потому что ступни отвалились. И все это, отъ пятидневнаго лежанiя на солнце, издаетъ невыносимый запахъ (перечитавъ это описанiе, я всею душою пожелалъ, чтобы вамъ не пришлось читать его за столомъ). И представьте, даже такое нехудожественное описанiе действуетъ на меня самого более непрiятно, более вывертываетъ душу, чемъ самый видъ неизвестнаго правовернаго.

    - "Тоже и раненые. Непрiятно слушать, читать объ ужасныхъ ранахъ, видеть ихъ на картинахъ; но на самомъ деле впечатлp3;нiе значительно смягчается. А какiя ужасныя раны! Я пересмотрелъ около 150 человекъ и виделъ страшно искалеченныхъ людей". {"Сведенiя о жизни Вс. Мих. Гаршина", Скабичевскаго при собр. соч. Гаршина 25--6 стр.}

    "Лежу я въ 56-мъ военномъ временномъ госпитале. Такъ какъ В. вероятно описывалъ вамъ бой, то о немъ умолчу. Могу сказать впрочемъ, что мы лицомъ въ грязь не ударили. Я удивлялся самъ своему спокойствiю: жаркiй споръ съ вами изъ-за жидовъ (въ былыя времена) производилъ во мне гораздо большее волненiе". {Тамъ-же 28 стр.} . А затемъ, разъ очутившись на войне, гонимый совестью, руководимый внутреннимъ сознанiемъ нравственной невозможности уклоняться, Гаршинъ не могъ не отдаться тому безличному, стихiйно-безсознательному зову, который родится въ движенiи массъ и водитъ ими.

    "Утро было пасмурное и холодное, накрапывалъ дождикъ; деревья кладбища виднелись въ тумане; изъ-за мокрыхъ воротъ и стены выглядывали верхушки памятниковъ. Мы обходили кладбище, оставляя его вправо. "Зачемъ итти вамъ, тысячамъ, за тысячи верстъ умирать на чужихъ поляхъ, когда можно умереть и здесь, умереть спокойно и лечь подъ моими деревянными крестами и каменными плитами? Останьтесь!"

    "Но мы не остались. Насъ влекла неведомая тайная сила: нетъ силы большей въ человеческой жизни. Каждый отдельно ушелъ бы домой, но вся масса шла, повинуясь по дисциплине не сознанiю правоты дела, не чувству ненависти къ неизвестному врагу, не страху наказанiя, а тому неведомому и безсознательному, что долго еще будетъ водить человечество на кровавую бойню - самую крупную причину всевозможныхъ людскихъ бедъ и страданiй". {Соч. II кн. 20 стр.} Исчезало чувство страха, и сознанiе того, что идешь на страшное и убiйственное дело, зовъ неведомаго и безсознательнаго угашалъ все. "Говорятъ, что нетъ никого, кто бы не боялся въ бою; всякiй нехвастливый и прямой человекъ, на вопросъ: страшно-ли ему, ответитъ: страшно. Но не было того физическаго страха, какой овладеваетъ человекомъ ночью, въ глухомъ переулке, при встрече съ грабителемъ; было полное, ясное сознанiе неизбежности и близости смерти. И дико и страшно звучатъ эти слова - это сознанiе не останавливало людей, не заставляло ихъ думать о бегстве, а вело впередъ. Не проснулись кровожадные инстинкты, не хотелось итти впередъ, чтобы убить кого нибудь, но было неотвратимое побужденiе итти впередъ, во что бы то ни стало, и мысль о томъ, что нужно делать во время боя, не выразилась бы словами: нужно убить, а скорее: нужно умереть". {Сочин. ІІ кн. 69 стр.} Терялось сознанiе своей отдельности, обособленности, личный разумъ, личная ответственность тонула въ чемъ-то большомъ, огромномъ, поглощающемъ, и оно, это огромное, чужое, становилось близкимъ, своимъ, снимало ответственность съ ея мучительными въ интеллигентскомъ сознанiи сомненiями и терзанiями. "Все они шли на смерть спокойные и ", пишетъ Гаршинъ въ одномъ месте своихъ разсказовъ.

    Что же заставило Гаршина отдаться этой власти "неведомаго и безсознательнаго", этой стихiи, "свободной отъ ответственности," неудержимо уносящей въ мощныхъ волнахъ своихъ его личность... "Кто отдался весь, тому горя мало... тотъ уже ни за что не отвечаетъ. Не я хочу... то хочетъ." Эти слова Тургеневской Елены изъ "Накануне", которыя такъ сильно воспринялъ Гл. И. Успенскiй {См. его Тяпушкина.}, вкладывая въ нихъ совсемъ свой, особенный смыслъ, несколько осветятъ психологiю Гаршина. Отъ боли душевной, отъ внутренняго саморазлада, отъ трагической трещины духа родится это жгуче-страстное стремленiе отдаться чужой, внеличной или сверхличной воле, то неудержимое влеченiе съ разбегу броситься въ волны могучаго потока, погрузиться въ вольную стихiю свободы отъ личной ответственности. Чаще это связано, какъ прекрасно понялъ это и вскрылъ въ своемъ творчестве Гл. Успенскiй, съ слабостью развитiя личнаго начала, хотя и не всегда непременно съ нею связано. Высота подъема личной воли, жажда подвига и самоотверженность жертвы часто вытекаетъ изъ недоразвитiя личности, безпомощности ея передъ страшной тяжестью ею же выставленныхъ требованiй... Здесь могучая сила устремленiя, подымающая на подвигъ, на жертву, на мученичество, рождается въ порыве отчаянiя. Великая и страшная сила родится изъ крайняго, тоже великаго и страшнаго безсилiя. Изъ отчаянной слабости мучительнаго душевнаго изнуренiя развивается отчаянная и тоже мучительная, но уже и светящаяся, уже и радостная, сила. Крайнее безсилiе развиваетъ силу, - "въ немощахъ сила Божiя совершается". И эту силу всепожирающаго порыва, сулящаго за мукой тревоги трепетъ восторга всеразрешенiя, всеспасенiя, всеоправданiя, зналъ Гаршинъ въ своемъ страдальческомъ опыте, въ этомъ трагизмъ его героизма. Эти зовущiе огни зажглись уже въ его ранней тяге на войну, дальше придется объ этомъ говорить подробнее по другому поводу.

    II.

    Съ войны привезъ Гариганъ свой первый крупный литературный трудъ "Четыре дня", который далъ ему сразу огромную литературную известность, "Четыре дня" появились въ октябрьской книжке "Отечест. Записокъ" за 1877 годъ. Печатался Гаршинъ и раньше, но не придавалъ этимъ своимъ опытамъ никакого значенiя и въ автобiографической своей записке даже не упоминаетъ о нихъ.

    Съ техъ поръ какъ Гаршинъ вошелъ въ литературу своимъ разсказомъ "Четыре дня", онъ сталъ широко известенъ, его многiе знали, и, конечно, все, кто знали, любили. Тотчасъ после смерти его появились два сборника: "Красный цветокъ" и "Памяти Вс. М. Гаршина", полные теплыхъ воспоминанiй и ценныхъ, хотя и неравноценныхъ, бiографическихъ сообщенiй о немъ, много еще сообщалось по газетамъ и журналамъ. Здесь съ силой сказалось, что Гаршинъ былъ всеобщимъ любимцемъ и остался имъ после смерти. Теперь о немъ мало говорятъ и мало пишутъ, меньше и читаютъ его, но чтутъ, берегутъ память его нежно, благоговейно. Хотя и редко теперь прозвучитъ слово о немъ въ литературе, но когда произносится, хотя бы вскользь, то не произносится холодно и безучастно, а чаще, почти всегда любовно, съ искреннимъ тепломъ, съ глубокимъ вздохомъ недоуменной скорби. Все это указываетъ, что было въ Гаршине что-то слишкомъ особенное, милое, влекущее, что-то покоряющее всехъ и всехъ чарующее, ласково-нежное, бережно-хрупкое, драгоценное, - быть можетъ, не всемъ вполне ясное, немного странное и страшное, больное и тревожное, но все же нужное, свое родное, но въ той силе проявленiя, какъ у него, уже чуждо-загадочное, слишкомъ вопрошающее, слишкомъ напряженное, болезненно-изнурительное. Встречи, писанiя, жизнь его и потомъ смерть влекли всехъ какою-то силою тайной, томила какая-то зовущая, недосказанная, невылившаяся, и ему самому, быть можетъ, неясная глубь души, обаянiе стыдливой, целомудренно-закрывающейся правды. Жизнь его, болящая, страждущая, воспаленная, полная великаго святого неугомона, великихъ святыхъ страстей, жизнь полная страшно-взывающей напряженности усилiй и огненно-горящихъ, безумно-страстныхъ порывовъ, и еще больше смерть, страшная, терзающая, словно о чемъ-то съ скорбью и жалобой смутно вопрошающая, за что-то стыдящая, эта жизнь и эта смерть оставили неизгладимо - глубокiй следъ, страдальчески-пламенный, кровоточащiй. Словно мгновенный зигзагъ молнiи вдругъ прорезалъ окрестъ лежащую мертвую немоту и темь жизни, что-то вдругъ зажглось, засiяло, вспыхнуло, осветило небеса надъ скорбной землей, вспорхнуло, встрепенулось страшной силы огнемъ и тревожно, лихорадочно забилось, затрепетало, задрожало въ ужасной щемящей тоске великаго душевнаго смятенiя, застонало, заплакало въ жгучей боли величайшихъ, сжимающихъ душу, вопрошанiй, въ истоме и муке неимоверныхъ усилiй человеческой слабости... Вдругъ, все кругомъ, вся жизнь, все лица, дела и событiя, на мигъ осветились страшнымъ, молнiеносно-тревожнымъ, трагически-страшнымъ светомъ, на мигъ все озарилось электрически-нервнымъ, невыносимо-палящимъ, сжигающимъ огнемъ отчаяннаго душевнаго напряженiя, этой мукой жажды овладеть "краснымъ цветкомъ" всеспасенiя.

    устремленiя пытался онъ прорезать мглу векового устоя неправды жизни. Зажегся въ огне мгновеннаго порыва къ последнему всеразрешенiю, всеупоенiю, всеспасенiю, и погибъ, сгорая въ пламени, окутанный ядовитымъ дымомъ, угаромъ, выделяющимся изъ этого костра. Но осталась на месте томъ яркая полоса света, вечно бегущая въ какую-то неведомую даль зовущихъ озаренiй, и она-то, сiяющая обещанiемъ, манила и манитъ къ себе жаждой обладанiя, около нея создались воспоминанiя, разсказы о встречахъ, характеристики и статьи...

    Образъ Всеволода Гаршина, отпечатлелся въ его жизни и произведенiяхъ слитный, нераздельно живой; но не тутъ, не тамъ - онъ не весь. Что-то было въ его обаятельной личности необъятно большое, неразгаданно-влекущее, что отражалось во всемъ этомъ, но уплывало, уходило глубже, оставляя по себе въ творчестве и фактахъ жизни только слабую тень, сказываясь где съ одними намеками, только какими-то символами той глубины, что жила въ душе Гаршина.

    И только чувствовалось, что жизнь Гаршина непривычно особенная, что таится въ ней что-то загадочно-тревожное, губительно-тревожное, что томитъ его великая грусть, отдаваясь власти которой онъ таетъ, какъ свеча.

    Гаршинъ, возвратившись съ войны, все еще остается на военной службе, теперь онъ начинаетъ тяготиться ею, хотя временами, колеблемый вечной сменой настроенiй, решаетъ оставаться на службе. "Въ ней для насъ скверно душно"... жалуется онъ. "Но не лучше-ли влезть въ эту среду? Можетъ быть, что и сделаемъ путнаго". "Дело въ томъ, - пишетъ Всеволодъ Михайловичъ изъ Харькова, куда попалъ съ войны, - что отныне мой годичный отпускъ пропадаетъ, и я, какъ и все офицеры, обязанъ свидетельствоваться. Хотя я хромаю до сихъ поръ, но вдругъ признаютъ здоровымъ - и отправляйся къ вамъ въ Виддинъ. При моемъ теперешнемъ состоянiи здоровья (нервы) это мне смерть. Чую это и смотрю на полкъ, какъ на гробъ. Мне очень плохо: хандрю, потому что не могу ничего делать, ничего не делаю, потому что хандрю. Все вокругъ работаютъ; одинъ я палецъ о палецъ не ударю. Тоска"... {"Памяти Гаршина", стр. 30.}

    Душа Гаршина после встряски пережитаго, трепета и боли около войны, понемногу остываетъ, холодеетъ. сосущей сердце тоски, сменяющейся равнодушiемъ апатiи, хандрой, меланхолiей, упадкомъ душевныхъ силъ. Внешне все въ жизни Гаршина въ это время идетъ ладно, но онъ, привыкшiй къ огненной стихiи вечнаго горенiя, трудно переноситъ покой, скучаетъ, постепенно ощущаетъ медленно точащаго червячка тоскливаго недовольства, смутную боль сердца и грусть, грусть неизбывную. Петербургъ, куда онъ такъ рвался изъ Харькова, начинаетъ его утомлять. "Петербургъ, - жалуется онъ въ одномъ изъ писемъ за февраль 1878 года, - уже надоелъ мне хуже горькой редьки. Стремлюсь изъ него удрать. Собственно говоря, здесь можно было бы жить и интересно: мне открыта полная возможность познакомиться со всякими знаменитостями; да со мною что то сделалось странное"... {Тамъ же, стр. 29.} И въ апреле того-же года пишетъ. "Живу я скверно. Скверность исходитъ изъ меня самого, потому что внешнiя обстоятельства все благополучны. Часто спрашиваешь: какого тебе рожна нужно? и не находишь ответа. Но что рожёнъ этотъ где-то завалился и необходимо его сыскать - это ясно какъ день. Полторы недели какъ я прiехалъ въ Харьковъ и до сихъ поръ что называется, палецъ о палецъ не ударилъ. Не делаю решительно ничего. Хандра, печальныя соображенiя о своемъ ничтожестве". {"Памяти Гаршина", стр. 29.}

    Въ конце 1878 года Всеволодъ Михайловичъ наконецъ получаетъ отставку и бросаетъ военную службу. Литература зоветъ его къ себе, но, при страшно строгомъ отношенiи къ своей работе, пишетъ онъ немного и трудно. "Писать теперь ужасно трудно, хотя очень хочется написать что нибудь къ сентябрю. Пишу туго, да что и напишу, безжалостно рву"... {"Свеiенiя о жизни Вс. М. Гаршина". - Скабичевскаго при сборнике разск. Гаршина. стр. 39.}

    Такъ прошелъ для Гаршина 1878 годъ и отчасти 1879-ый. "Въ теченiе лета В. М - чъ не мало путешествовалъ, посещая своихъ многочисленныхъ друзей; былъ въ Екатеринославской губернiи, въ Донской области, въ Орловской губернiи. Все это до некоторой степени развлекало его и успокаивало нервы. Но осенью, по возвращенiи въ Харьковъ, хандра съ новой, еще небывалою силою овладела имъ" {Тамъ же, стр. 40.}. "На этотъ разъ, - разсказываетъ Фаусекъ {Памяти Гаршина, стр. 81--85.}, - онъ прiехалъ въ Харьковъ такимъ, какимъ я его еще никогда не видалъ. У него развивалась меланхолiя. Онъ находился въ томъ состоянiи неопределенной и мучительной тоски, которая впоследствiи находила на него каждое лето и свела его, наконецъ, въ могилу. Делать онъ ничего не могъ; онъ чувствовалъ страшную апатiю и упадокъ силъ; не только всякая работа была ему мучительно тяжела, всякое проявленiе воли, всякiй поступокъ казался ему тяжелымъ, мучительнымъ. Всякое, самое простое, действiе требовало отъ него напряженiя душевныхъ силъ, совершенно непропорцiональнаго значенiю действiя и физической работе, съ нимъ сопряженной. Душу его угнетала постоянная тоска. Онъ изменился и физически; осунулся, голосъ сталъ слабымъ и болезненнымъ, походка вялая; онъ шелъ, понуря голову, и, казалось, даже итти было для него непрiятнымъ и болезненнымъ трудомъ. Его мучила безсонница. Целый день онъ не могъ ничего делать, а по ночамъ лежалъ до 4, до 5 часовъ и не могъ заснуть. Онъ проводилъ ночи за чтенiемъ романовъ и старыхъ журналовъ. Чтенiе, случайное и неправильное, перваго, что попадется подъ руку, было единственное доступное ему занятiе. Ничто не могло доставить ему удовольствiя или обрадовать его. Самое ощущенiе удовольствiя стало для него недоступно; Онъ ходилъ иногда къ знакомымъ, разъ или два былъ въ театре, или въ концерте, куда его затаскивали почти насильно, но нигде не покидалъ своего мрачнаго вида".

    Когда жизнь Гаршина текла по гладкимъ, съ виду спокойнымъ волнамъ ровной зыби, тогда трудно было догадаться, смотря на эту ровную, порою почти мертвую зыбь его душевныхъ водъ, о той внутренней тревоге, которая сжигала его, о той душевной глуби, которая всегда, какъ вечно подстерегающая угроза, таилась подъ наружнымъ спокойствiемъ. Но скоро стали появляться и на поверхности самые острые, самые тревожные призраки надвигающейся грозы, которая разражалась, наконецъ, мгновенiями взрыва бушующихъ, бунтующихъ настроенiй. Электрическая атмосфера вдругъ сгущалась до высшей меры насыщенiя, мертвая зябь подергивалась сначала легкой нервной рябью тоски и тревоги, а затемъ со всерастущей силой охватывалась вихремъ бушующихъ волнъ, разражалась страшнымъ душевнымъ ураганомъ... Что то большое и страшное ждало, подстерегало и влекло, влекло неотвратимо, стягивало все въ одной, влекущей точке, въ одномъ мучительно-болящемъ, знойно-воспаленномъ узле, отъ котораго нельзя было оторваться, но и отчаянно трудно, больно было ухватить его. Въ эту страшную зиму 1880 года - болезнь Гаршина разразилась острымь кризисомъ, съ которымъ связаны некоторые внешнiе факты въ его жизни. Около этого времени написалъ онъ свою "Ночь". Вероятно, что его тогда уже мучила мысль о самоубiйстве.

    Въ этомъ разсказе художественныя тени его настроенiй, жизни тени вместе съ кошмарными призраками бичующаго самообвиненiя... Вотъ эти тени его переживанiй:

    "Онъ вспомнилъ горе и страданiе, какiя довелось ему иметь въ жизни, настоящее, житейское горе, передъ которымъ все его мученiя въ одиночку ничего не значили, и понялъ, что ему нужно итти туда, въ это горе, взять на свою долю часть его - и только тогда въ душе его настанетъ миръ.

    "Страшно; не могу и больше жить за свой собственный страхъ и счетъ; нужно, непременно нужно связать себя съ общей жизнью, мучиться и радоваться, ненавидеть и любить не ради своего я, все пожирающаго и ничего взаменъ не дающаго, а ради общей людямъ правды, которая есть въ мiре, что бы я тамъ не кричалъ, и которая говоритъ душе, несмотря на все старанiя заглушить ее. Да, да!-- повторялъ въ страшномъ волненiи Алексей Петровичъ - все это сказано въ зеленой книжке (евангелiи) и сказано навсегда и верно. Нужно "отвергнуть себя", убить свое я, бросить на дорогу..." {Соч. I кн., стр. 199.}

    Въ ту пору русская интеллигенцiя, идущая на подвигъ своего общественнаго служенiя, переживала страшное время отчаянно-героической борьбы, борьбы последняго жертвоприношенiя. Эта жертва отчаянiя безсильному богу своихъ общественныхъ идеаловъ окрашивала въ своеобразно-трагическiй цветъ все интеллигентскiя настроенiя и переживанiя того времени. То было время высшаго напряженiя, последнихъ усилiй интеллигентскаго революцiоннаго движенiя, вызваннаго страшнымъ гнетомъ реакцiоннаго давленiя. Общественная атмосфера была насыщена до высшей меры... Чуткая душа Гаршина, хотя и въ угарномъ чаду собственныхъ душевныхъ терзанiй, не могла не воспринять этого ужаса жизни, и, воспринимая, восприняла до высшей меры, до точки каленiя. Боль трагизма русской жизни со всею силою скребла его обнаженные нервы, мучила, томила и звала на что-то решительное, звала неотвратимо, обязывала къ чему-то грозному, къ какому-то последнему, отчаянному усилiю. Вотъ какъ описываетъ его состоянiе въ это время родной ему по духу, умевшiй понять его, Гл. И. Успенскiй:

    "Несколько писателей собрались где-то въ Дмитровскомъ переулке, въ только что нанятой квартирке, не имевшей еще мебели, пустой и холодной, чтобы переговорить о возобновленiи стараго "Русскаго Богатства". Въ числе прочихъ былъ и В. М. Его ненормальное, возбужденное состоянiе сразу обратило на себя всеобщее вниманiе. Никто не видалъ Гаршина въ такомъ виде, въ какомъ онъ явился въ этотъ разъ. Охрипшiй, съ глазами, налитыми кровью и постоянно затопляемыми слезами, онъ разсказывалъ какую-то ужасную исторiю, но не договаривалъ, прерывалъ, плакалъ, бегалъ въ кухню подъ кранъ пить воду и мочить голову. На его беду, въ ту самую минуту, когда онъ только что съ жадностью наглотался холодной воды, въ кухню вошелъ матросъ съ мешкомъ на плече и предложилъ купить рижскаго бальзама. Гаршинъ немедленно купилъ бутылку, откупорилъ ее, налилъ цельный стаканъ, опустошилъ его какъ воду, самъ очевидно не понимая, что такое съ нимъ творится, и видимо не зная, какъ развязаться съ ужаснейшимъ душевнымъ разстройствомъ. Все это происходило въ теченiе не более пяти минутъ и только тогда, когда кто-то изъ знавшихъ Гаршина ближе меня, увезъ его домой, я могъ спросить: что такое съ нимъ случилось?..

    "А съ Гаршинымъ было следующее: накануне того дня, когда я виделъ его въ новорождавшейся редакцiи, онъ ночью въ три часа, такъ же для храбрости, выпилъ вина (вообще онъ совершенно не пилъ вина), почти ворвался въ одному высокопоставленному лицу въ Петербурге, добился, что лицо это разбудили, и сталъ умолять его на коленяхъ, въ слезахъ, отъ глубины души, съ воплями раздиравшагося на части сердца о снисхожденiи къ какому то лицу, подлежащему строгому наказанiю. Говорятъ, что высокое лицо сказало ему несколько успокоительныхъ словъ, и онъ ушелъ. Но онъ не спалъ всю ночь, быть можетъ, весь предшествовавшiй день; онъ охрипъ именно отъ напряженной мольбы, отъ крика о милосердiи, и зная самъ, что, по тысяче причинъ, просьба его дело невыполнимое - сталъ уже хворать, болеть, пилъ стаканами рижскiй бальзамъ, плакалъ, потомъ скрылся изъ Петербурга, оказался где-то въ чьемъ-то именiи, въ Тульской губ., верхомъ на лошади, въ одномъ сюртуке, потомъ пешкомъ, по грязи, доплелся до Ясной Поляны, потомъ еще куда-то ушелъ, словомъ поступалъ "какъ сумасшедшiй", пока не дошелъ до состоянiя, въ которомъ больного кладутъ въ больницу" {"Памяти Гаршина", стр. 155--156}.

    Более точный разсказъ обо всемъ, проделанномъ Гаршинымъ за этотъ перiодъ его жизни, находимъ въ бiографическихъ матерiалахъ.

    "Возбужденiе его, - разсказываетъ Абрамовъ, {"Памяти Гаршина", стр. 33--34.} - достигло крайнихъ пределовъ и, наконецъ, разразилось кризисомъ. Вследъ за покушенiемъ на представителя Верховной Распорядительной Коммисiи, гр. Лорисъ - Меликова, В. М. явился къ последнему, чтобы убедить его въ необходимости "примиренiя и произнесенiя всепрощенiя". Явился онъ ночью и, хотя графа въ то время строго охраняли, В. М. былъ до такой степени проникнутъ сознанiемъ важности и необходимости своей миссiи и это сознанiе придавало его обращенiю, его голосу и всей его фигуре такой повелительный видъ, что онъ былъ допущенъ къ гр. Лорисъ-Меликову и долго беседовалъ съ нимъ. Графъ отнесся къ нему, какъ къ больному, и отпустилъ его. Съ этого момента дальнейшiя действiя В. М. прiобретаютъ все более ненормальный характеръ. Все видевшiе его въ это время говорятъ о немъ, какъ о человеке крайне возбужденномъ и действовавшемъ полубезсознательно. Скоро онъ уехалъ въ Москву. Здесь онъ совершилъ рядъ странныхъ и нелепыхъ поступковъ. Зачемъ-то ему захотелось поговорить съ тогдашнимъ московскимъ оберъ-полицiймейстеромъ Козловымъ и онъ избралъ для того такой странный способъ. Зайдя позднимъ вечеромъ въ публичный домъ, онъ сталъ угощать его обитательницъ и, накупивъ на приличную сумму, отказался платить; былъ составленъ протоколъ и его самого отправили въ участокъ, причемъ по дороге онъ выбросилъ зачемъ-то бывшiе съ нимъ 25 р. Въ участке онъ потребовалъ личнаго свиданiя съ Козловымъ и, добившись его, имелъ съ нимъ разговоръ, подобный тому, который велъ съ Лорисъ-Меликовымъ. Изъ Москвы В. М. ездилъ въ Рыбинскъ, где получилъ оставшiеся въ полку 100 руб. следовавшихъ ему подъемныхъ денегъ. Деньги эти тамъ же истратилъ на покупку новаго костюма, а бывшiй на немъ подарилъ корридорному служителю въ гостиннице. Во время пребыванiя въ Москве онъ строилъ самые неосуществимые плани о поездкахъ по разнымъ частямъ Россiи, въ Болгарiю... Много толковалъ о романе изъ болгарской жизни, задуманномъ имъ въ это время, мечталъ объ изданiи своихъ разсказовъ подъ заглавiемъ "Страданiя человечества" и т. п. Въ то же время онъ до такой степени тосковалъ, что бывшiй въ это время въ Москве его старый другъ В. Н. Афанасьевъ долженъ былъ посвящать ему все свободное время и хоть немного отвлекать его отъ тоски. Пробывъ две недели, В. М. решился ехать въ Харьковъ, но такъ какъ у него не было денегъ, то пришлось заложить часы и кольцо. Однако, В. М. большую часть вырученной этимъ путемъ суммы истратилъ на разныя совершенно ненужныя ему покупки, такъ что только при помощи Б. Н. Афанасьева онъ могъ взять билетъ до Тулы, где онъ расчитывалъ достать денегъ на дальнейшую дорогу". "Изъ Тулы, совершивши здесь также рядъ странныхъ поступковъ, В. М. уехалъ куда-то верхомъ, бросивъ все свои вещи въ гостиннице. Въ это время онъ совершилъ целый рядъ странствованiй то верхомъ, то пешкомъ, по Тульской и Орловской губернiямъ, что-то проповедовалъ крестьянамъ, жилъ некоторое время у матери известнаго критика Писарева, попалъ въ ясную Поляну, именье гр. Л. Толстого, ставилъ последнему какiе-то мучившiе его вопросы, иногда выдавалъ себя за тайнаго правительственнаго агента и т. д. Въ это время его отыскивалъ братъ его, г. Евгенiй Гаршинъ, которому, наконецъ, и удалось настигнуть его и уговорить ехать съ нимъ въ Харьковъ. Въ Харькове онъ продолжалъ совершать самые странные поступки, какъ это можно видеть изъ воспоминанiй В. В. Фаусека. Однако, онъ былъ настолько тихъ и покоенъ, что окружающiе его считали излишнимъ помещать его въ больницу. Самъ онъ отнюдь не считалъ себя больнымъ" {"Памяти Гаршина", 36 стр.}. О пребыванiи его въ Харькове Фаусекъ разсказываетъ: "Это было {"Памяти Гаршина", 87--91 стр.} въ конце марта или въ первыхъ числахъ апреля, на Вербной или на Страстной неделе. Я пришелъ къ Гаршинымъ часовъ въ восемь вечера и не засталъ Всеволода; онъ давно ушелъ куда-то и все еще не возвращался. Его родные стали разсказывать мне подробности его заболеванiя и его похожденiй. Мне не хотелось уходить, не дождавшись и не увидевши Всеволода. Гаршины жили тогда въ маленькомъ, двухъ-этажномъ флигеле во дворе на Подгорной улице. Въ верхнемъ этаже былъ балконъ, выходившiй въ садикъ. Въ нижнемъ помещалась столовая, окна ея выходили. во дворъ; мы сидели здесь и пили чай; я поместился около окошка. Долго мы сидели за самоваромъ; время шло, а Всеволода все не было; ужъ совсемъ свечерело, и на дворе стояла темная, пасмурная, весенняя ночь. Его хотели дождаться съ чаемъ; всемъ намъ было жутко; мы и такъ были возбуждены, а его долгое отсутствiе заставляло невольно безпокоиться. Где онъ? ужъ не сотворилъ ли чего нибудь? Вдругъ я услыхалъ резкiй и быстрый стукъ въ окошко, у котораго я сиделъ; оглянулся - и, при свете лампы, стоявшей на столе, съ трудомъ разгляделъ Всеволода. Онъ проходилъ по двору, увиделъ меня въ освещенное окошко и застучалъ мне, весело улыбаясь и оживленными жестами выражая мне приветствiе. Черезъ минуту онъ вбежалъ въ комнату и сталъ шумно выражать мне, какъ радъ меня увидеть. Я не узналъ того Всеволода, съ которымъ простился осенью на Харьковскомъ вокзале. Онъ похуделъ и страшно загорелъ на мартовскомъ солнце и ветре во время своихъ скитанiй по Тульской и Орловской губернiямъ. Онъ сталъ совсемъ какой-то черный отъ загара. Глаза горели какъ уголья; выраженiе тайной грусти, обыкновенно светившееся въ нихъ, исчезло. Они сiяли теперь радостно, возбужденно и гордо. И весь онъ билъ такъ странно оживленный и счастливый, какимъ я его еще не видалъ. На немъ было пальто и шляпа съ широкими полями. И пальто и платье были по грудь совершенно сырыя. Онъ разсказалъ намъ, что давно уже, чуть не съ полудня, ушелъ за городъ я тамъ гулялъ все время; въ одномъ месте онъ наткнулся на речку, не могъ ее обойти и перешелъ въ бродъ; вода ему была по грудь. Несколько часовъ ходилъ онъ мокрый, къ вечеру обсохъ немного, но все еще былъ сырой; мы не могли убедить его пойти переодеться. Съ нимъ была папка, а въ ней, между листами газетной бумаги, онъ принесъ съ собой множество первыхъ весеннихъ цветовъ; съ чувствомъ необыкновенной радости и удовольствiя сталъ онъ ихъ перебирать, показывать мне и перекладывать. Я спросилъ его, зачемъ они ему? "А! какъ-же воскликнулъ онъ. - Это для Герда гербарiй; ему это очень нужно".

    "Я пробылъ въ Харькове два или три дня, и каждый день по долгу проводилъ съ нимъ время. Онъ былъ въ состоянiи крайняго возбужденiя; лихорадочная деятельность его, разговоръ безъ умолку не прекращались ни на минуту. Отъ его осенней тоски не осталось и следа. Онъ имелъ теперь видъ человека увереннаго въ себе, довольнаго, совершенно счастливаго. Онъ вовсе не производилъ страшнаго или непрiятнаго впечатленiя; онъ былъ такъ же мягокъ въ обращенiи, ласковъ и любезенъ, какъ всегда. По крайней мере, я его виделъ такимъ. Мне разсказывали, что идогда онъ приходилъ въ состоянiе крайняго раздраженiя и вспыльчивости. При мне этого не случалось, и въ немъ не было ничего, внушающаго безпокойство. Но его чрезвычайное нервное напряженiе невольно передавалось и его собеседнику, и присутствiе его волновало; разговоръ съ нимъ, поневоле осторожный и неискреннiй, былъ тяжелъ. Говорилъ онъ безъ умолку, постоянно перескакивая съ одного предмета на другой, но безумнаго собственно въ это время въ его разговоре еще было мало. Всемъ впечатленiямъ сего мiра онъ былъ еще доступенъ, и бредъ его больного духа въ это время еще не заслонялъ передъ нимъ действительности, какъ это было позднее; только отношенiе къ действительности было у него ненормальное. Изредка проскальзывало въ его разсказахъ кой-что такое, чего, можетъ быть, и не было съ нимъ на самомъ деле, а только казалось или мерещилось ему; въ общемъ же онъ еще довольно ясно сознавалъ и себя, и действительность. Постороннему, чужому человеку онъ съ перваго раза вероятно не показался бы сумасшедшимъ, а только очень оживленнымъ, счастливымъ и какимъ-то страннымъ человекомъ".

    Далее по разсказу Абрамова {"Памяти Гаршина", 137 стр.} "проживъ въ Харькове 3 недели, В. М. неожиданно исчезъ изъ него, и брату его снова пришлось отыскивать его... Онъ оказался въ Орле, въ доме умалишенныхъ, куда посадили его после несколькихъ его чудачествъ. Состоянiе его въ это время было буйное, и его пришлось везти связаннымъ, въ отдельномъ купе. Въ Харькове онъ прямо былъ доставленъ въ больницу умалишенныхъ на Сабуровой даче, куда за годъ до того онъ ходилъ слушать лекцiи по психiатрiи. Онъ узнавалъ всехъ, сознавалъ, что онъ душевно боленъ, но вместе съ темъ постоянно жилъ въ мiре фантазiи и говорилъ посетителямъ самыя невероятныя вещи. На Сабуровой даче онъ прожилъ несколько месяцевъ. Затемъ по совету проф. Ковалевскаго, онъ былъ перевезенъ въ Петербургъ въ лечебницу д-ра Фрея. Здесь онъ оправился, т. е. пересталъ жить въ мiре фантазiй, пересталъ быть безумнымъ. Но онъ представлялъ собою человека, совершенно разбитаго и физически, и нравственно, какой-то полутрупъ. Въ такомъ виде его привезли къ роднымъ въ Харьковъ, а отсюда его взялъ къ себе въ деревню его дядя В. С. Акимовъ".

    "Красному цветку" Гаршина, который былъ имъ написанъ несколькими годами позже всехъ пережитыхъ за это время душевныхъ перипетiй. Въ деревне у своего дяди, Акимова, В. М. оправился, сталъ здоровымъ, окрепъ нервами и началъ входить въ чуждую для него колею обыденности. Жизнь его съ внешней стороны опять потекла сравнительно ровно, хотя и не безъ обычныхъ для него колебанiй настроенiй, приступовъ тоски, меланхолiи, порою апатiи. Литературная известность его растетъ, его признаетъ критика, любитъ читатель, И. С. Тургеневъ съ теплой симпатiей относится къ таланту Гаршина, съ нимъ Вс. Мих. вступаетъ въ переписку. Вскоре выходитъ первая книжка разсказовъ Гаршина. Но литературный трудъ слишкомъ мучительно-болезнененъ, изнурителенъ для Гаршина, онъ не можетъ сделать литературу - профессiей, и вотъ, ради заработка, поступаетъ на службу, сначала въ управленiе Анненовской писчебумажной фабрики, въ Гостиномъ дворе въ Петербурге, а, затемъ, тяготясь этой отнимающей у него много времени работой, онъ оставляетъ ее и получаетъ место секретаря съезда представителей железныхъ дорогъ. На эту службу Гаршинъ не жалуется, легко мирится съ ней. Затемъ, въ 1883 году, Гаршинъ женится на Надежде Михайловне Золотиловой, студентке медицинскихъ курсовъ. "Вотъ одиннадцатый месяцъ, какъ мы обвенчались, - писалъ В. М - чъ Латкину 9 декабря 1887 г. {"Сведенiя о жизни Вс. М. Гаршина", Скабичевскаго при собр. разсказовъ Гаршина, 47 стр.} - всегда буду помнить этотъ годъ съ благодарностью Богу и судьбе. И надеемся, что наша жизнь будетъ долго такъ же спокойна (глупое слово, найди самъ); очень ужъ мы съ нею сошлись"...

    Въ полосе какихъ настроенiй Гаршинъ живетъ эти годы, какъ чувствуетъ себя, "Служу, женатъ. Вообще "очень потолстелъ и играетъ на скрипке", насколько можетъ предаваться такому занятiю человекъ, который по устройству своему также склоненъ принимать сладкое, если не за горькое, то за не очень сладкое. Насколько я могу быть доволенъ - кажется, доволенъ. Недоволенъ только темъ, что почти ничего не пишу. Пугаюсь даже, Викторъ Андреевичъ, не кончилъ ли я своей литературной карьеры! До такой степени трудно писать, думать, что я не знаю, въ голове ли у меня совершается какой то скверный процессъ ("хвостики" портится), или это "такъ" - временное затменiе напало? Не знаю, но только хотя писать охота смертная, да участь горькая - ничего не выходитъ" {"Памяти Гаршина", стр. 50.}. (18 мая, 1883 г.). Въ октябре того же года онъ пишетъ Фаусеку: "Я очень благополученъ, дорогой мой другъ, даже въ сущности счастливъ, внешне и лично, разумеется, ибо благородство души моей столь велико, что уловляя себя на минуту на мысли, что жить вообще хорошо, сейчасъ же подыскиваешь какую-нибудь пакость для приведенiя себя въ должное состоянiе страдальца по Достоевскому и Ко {"Сведенiя о жизни Вс. М. Гаршина", Скабичевскаго при соб. соч. Гаршина - 50 стр.}. А уже отъ 23 декабря иной тонусъ. "6-го были мы съ Васей у X.; собралось на именины человекъ 15 молодыхъ учителей, адьюнктовъ, лаборантовъ и прочей ученой братiи. Нехорошее я вынесъ впечатленiе. Разговоры объ единицахъ, решенiе геометрическихъ курьезовъ, разговоры о трехлорметилбензолоидной окиси какой-то чертовщины (я, конечно, навралъ въ этомъ названiи, какъ дикарь, но si non u vero, u ben trovato) - это часть первая. Гнуснейшiе въ полномъ смысле анекдоты - соединенiе ужасной чепухи съ безцельной и неостроумной похабщины (какая-то турецкая или ташкентская) - это вторая. Основательная выпивка - третья. И больше ничего. Ни одного не только разумнаго, а хоть сколько нибудь интереснаго слова. Право, какое-то одичанiе... Да и вообще одичанiе. Какъ мы привыкли, напримеръ, къ этому свежеванiю! Толкуютъ, конечно, такого ужаса, какой испытываетъ человекъ въ море, а онъ (ужасъ) вполне законенъ"... {"Сведенiя о жизни В. М. Гаршина", Скабичевскаго при соб. соч. Гаршина, стр. 50--51} Вообще рядъ настроенiй то подымается, то падаетъ. Фаусеку отъ 3 февраля 1884 года В. М. пишетъ, "теперь я "влачу жизнь". Именно не живешь, а влачишь жизнь: т. е. не прилагаешь къ ней никакихъ старанiй, а отдаешься пассивно: пусть будетъ, что будетъ. Съ нетерпенiемъ ожидаю перемены настроенiя (точно морякъ ветра!), чтобы что нибудь писать. Пробовалъ я было писать, да что то не идетъ... Вчера мне минуло 29 летъ. Довольно скверное чувство овладеваетъ мной при мысли, что тридцать летъ черезъ годъ и что молодость прошла. А впрочемъ, куда ни посмотришь, молодость далеко не обретается въ авантаже. Можетъ быть, и лучше, что моя молодость прошла" {Тамъ же, стр. 51.}. "Живешь, живешь благополучно - вдругъ какъ тать въ нощи - нервозность!"..

    Атмосфера тревоги ожиданiй болезни стала опять сгущаться надъ нимъ и смерть не заставила себя ждать.

    "Я жилъ близко отъ него, - разсказываетъ Фаусекъ объ этомъ времени его жизни" - и онъ довольно часто заходилъ ко мне на короткое время. Взойдетъ унылый и тоскливый въ своей шубе и теплой шапке, нехотя разденется и бродитъ вяло по комнате, заглядывая, по своей всегдашней привычке, во все книги и трогая все вещи, которыя. попадались ему на глаза. Предложите ему чаю, онъ откажется; но если нальешь ему стаканъ и усадишь его за столъ, онъ станетъ пить и разговаривать, и, постепенно оживляясь, мало по малу принимался болтать, даже шутить и смеяться. Уходя, онъ сразу делался мрачнымъ: онъ зналъ, что за дверями его ждетъ и караулитъ злая тоска"... {"Памяти Гаршина", 119 стр.} Приближенiе болезни чувствовалось все ощутительнее... Онъ сталъ бояться за себя, поехалъ съ женой къ д-ру Фрею и советовался съ нимъ. Докторъ еще надеялся на улучшенiе и уговаривалъ его немедленно уехать. У него стали, какъ кажется, проскальзывать безумныя идеи - такъ какъ въ последнiе дни у него вырывались замечанiя и слова, непонятныя для слушателей; онъ чувствовалъ вероятно приближенiе безумiя, не выдержалъ страшнаго ожиданiя и, накануне назначеннаго отъезда, когда все уже было готово и вещи уложены, после мучительной, безсонной ночи, въ припадке безумной тоски, онъ вышелъ изъ своей квартиры, спустился несколько внизъ и бросился съ лестницы" {Тамъ же 122 стр.}.

    Къ тому, что было незадолго передъ катастрофой относится разсказъ г-на Бибикова. "Угнетенное душевное настроенiе Гаршина долго не проходило. Не разъ, провожая меня со свечей по лестнице до подъезда, онъ говаривалъ: - "право, лучше умереть, чемъ жить въ тягость себе и другимъ". Я пробовалъ обращать разговоръ въ шутку, но онъ останавливался на лестнице, держа меня за рукавъ пальто, освещалъ свечей широкiй пролетъ лестницы и говорилъ:

    - Неужели васъ не подмываетъ броситься туда. - Внизу пролета стояла печка, ветеръ черезъ плохо притворенную дверь подъезда врывался на лестницу, тени бродили по стенамъ, и бледный В. М. продолжалъ убежденнымъ голосомъ: - "зачемъ жить, чего ждать, все равно никогда не сбудется то, о чемъ мечтаешь, а жить для славы, для искусства, право, смешно". Онъ нарочно подолгу останавливался на лестнице, чтобы развивать свои, сделавшiеся любимыми, взгляды наедине со мной, потому, что тамъ, въ квартире, ему не хотелось огорчать семью" {Разсказы Виктора Бибикова.}.

    "Въ его сердце лежалъ тяжелый, холодный камень, давившiй это бедное сердце и заставлявшiй его стонать отъ боли. Камень давилъ его сердце и онъ хотелъ умереть" {Памяти Гаршина, 131 стр., отрывокъ изъ напечатаннаго произведенiя Гаршина.}... "Онъ думалъ о вечномъ страданiи, вечномъ рабстве, вечной тьме... И это былъ его камень. Камень давилъ его сердце и сердце не выдержало, и онъ умеръ" {Тамъ же, стр. 143, - тоже.}...

    И вотъ 19-го марта 1888 года онъ бросился въ пролетъ лестницы. "Онъ не убился до смерти; его подняли разбитаго, съ переломленной ногой и перенесли въ квартиру. Те несколько часовъ, которые онъ еще пробылъ въ сознанiи, онъ глубоко страдалъ нравственно, онъ не переставалъ упрекать себя за свой поступокъ; въ близости конца онъ, кажется, былъ вполне уверенъ. "Неужели? неужели?" сказалъ онъ, глядя на свои изувеченныя ноги; была ли это радость, что прекратятся его страданiя, или ужасъ при мысли, что для него все кончено?-- Это осталось непонятнымъ. Доктору, который успокаивалъ его, что черезъ месяцъ онъ встанетъ, онъ ответилъ усмешкой. Когда А. Я. Гердъ прiехалъ къ нему, онъ засталъ В. М. лежащимъ на кровати и целующимъ руки жены. На вопросъ, больно ли ему, страдаетъ ли онъ - онъ ответилъ А. Я. Герду: "что значитъ эта боль въ сравненiи съ темъ, что здесь!" - и указалъ на сердце. Когда физическое страданiе усиливалось В. М. говорилъ: "такъ мне и нужно, такъ мне и нужно".

    "Я увиделъ его уже въ больницъ, разсказываетъ Фаусекъ, въ безсознательномъ состоянiи. Около него сидели жена его и В. М. Латкинъ. Онъ казался спящимъ, крепкимъ и спокойнымъ сномъ здороваго, но очень утомленнаго человека. Дыханiе его было сильное и громкое. Онъ не шевелилъ ни рукой, ни ногой, и жена его отъ времени до времени переменяла положенiе его головы и тела, чтобы не отекали члены. Къ голове его прикладывали ледъ. Красивый, южный типъ его смуглаго лица, его густые, черные волосы какъ то особенно резко выделялись на белой подушке, беломъ одеяле и беломъ платке, прикрывавшемъ голову. Выраженiе лица было спокойно и не обнаруживало страданiя.

    "Тонкiй отпечатокъ чего то одухотвореннаго, изящнаго и нежно-жалобнаго оставило страданiе на его лице" {"Изъ воспоминанiй рядового Иванова". Соч. книжка вторая, стр. 63.}, невольно вспомнились эти строки разсказовъ Гаршина.

    Онъ не выходилъ изъ этого состоянiя глубокаго сна до самой смерти {"Памяти Гаршина", 112 стр.}.

    Г. М. Л. въ своемъ очерке "Писатель" даетъ еще такой варiантъ: "Его перенесли и положили въ чистую комнату. Больной обвелъ ее усталымъ взглядомъ. Онъ зналъ, что недолго останется въ ней, онъ зналъ, что это последняя станцiя на трудномъ, тернистомъ пути, за которой следуетъ вечный покой и ничемъ ненарушимый отдыхъ... Его грудь поднялась радостнымъ успокоительнымъ вздохомъ. "Слава Богу!" - прошептали бледныя губы и, придерживая здоровой больную руку, онъ осенилъ свою наболевшую грудь широкимъ знаменiемъ креста. Потомъ усталая голова опустилась на подушки и темныя, скорбныя очи закрылись {Тамъ же, 145 стр.}....

    III.

    стихiи, тончайшими нервами живой боли онъ былъ связанъ съ таинственными недрами той бездны страданiя, ближайшее прiобщенiе къ которой уже безнаказанно не обходится и выливается съ своей эмпирической стороны въ психическихъ заболеванiяхъ.

    Много занимались болезнью Гаршина, его самого и сочиненiя его проводили сквозь призму психiатрiи, и это, конечно, законно. Напр., г. Сикорскiй первый разсмотрелъ съ клинической точки зренiя его "Красный цветокъ", г. Баженовъ поставилъ дiагнозъ надъ болезнью самого автора "Краснаго цветка" въ своихъ "Литературно-психiатрическихъ этюдахъ", делались и еще опыты въ этомъ направленiи. Это проливаетъ свой, спецiальный светъ на предметъ, но освещенiе это условное, определяются самими познавательно-философскими предпосылками психiатрiи, какъ науки. Она не должна обманываться абсолютной значительностью своихъ показанiй, какъ это замечается въ некоторыхъ литературно-психiатрическихъ этюдахъ, она не имеетъ права претендовать на высшiй судъ. Болезнь у Гаршина несомненна, какъ и эпилепсiя у Достоевскаго и многихъ другихъ, но это только одно изъ данныхъ психологiи творчества, которымъ никогда нельзя объяснить его прямой смыслъ, какъ исканiя правды въ художественныхъ образахъ. И никакая клиническая точка зренiя не должна посягать здесь на ограниченiя условiй, при которыхъ правда можетъ открыться, не должна поглощать прямого смысла исканiй больной души. Для отвода этихъ посягательствъ и этого поглощенiя достаточно уже того голаго положенiя, что въ искусстве, какъ вообще въ жизни, ищется правда, а не здоровье. Здоровье не можетъ быть критерiемъ правды, и болезнь, психическая болезнь часто является той средой, черезъ которую раскрываются искомыя высшiя ценности. И клиника непризвана къ суду надъ этимъ вечно-ценнымъ, ея ярлычекъ-дiагнозъ остается снаружи того, изъ чего, какъ изъ яйца, вылупляется истина... Высшiй судъ принадлежитъ здесь во всякомъ случае не психiатрiи.

    Болезнь Гаршина играла роль въ его жизни, она была той канвой, на которой развернулась страшно-прекраснымъ, краснымъ цветкомъ его душевная драма. Болезнь мучила Гаршина; переживъ ея острые кризисы несколько разъ, онъ всегда страшно боялся ея приближенiя. Абрамову Гаршинъ говорилъ: "я предпочелъ бы страдать самою ужасною болезнью, быть сифилитикомъ, отличаться крайнимъ уродствомъ, наконецъ, потерять обе руки, только избавиться бы отъ этой ужасной боязни сумасшествiя""Трудно сказать, былъ-ли В. М. избавленъ отъ этой боязни когда-либо, ибо даже въ минуты совершеннаго спокойствiя и счастья онъ порою совершенно неожиданно говорилъ такiя вещи, которыя ясно показывали, что и въ эти минуты его точилъ все тотъ же червякъ. Время отъ времени эта боязнь безумiя усиливалась и тогда онъ впадалъ въ состоянiе крайней меланхолiи. Перiоды эти совпадали обыкновенно съ летнимъ временемъ, и съ наступленiемъ теплаго времени и самъ В. М., и его окружающiе такъ уже и ждали наступленiя меланхолическаго состоянiя." {"Памяти Гаршина", 44 стр.}

    Объ этихъ-же мукахъ отъ страха передъ болезнью разсказываетъ другой знакомый Гаршина, А. Васильевъ. "Онъ говорилъ, что не спитъ по целымъ суткамъ; что во время этой безсонницы его преследуетъ мысль о самоубiйстве, и что онъ по нескольку разъ въ ночь подходитъ къ стоящему въ квартире - где онъ жилъ временно - шкафу съ оружiемъ, намереваясь оттуда достать или кинжалъ или револьверъ, и если не воспользовался ими, то лишь потому только, что не въ силахъ былъ взломать запертый шкафъ". {"Красный цветокъ", 27 стр.}

    Но рядомъ съ этимъ страхомъ за болезнь свою, трепетомъ предъ ея повторенiемъ было у Гаршина и другое отношенiе къ ней. Несомненно то, что единство индивидуальнаго сознанiя не разрывалось у него между переживанiями въ безумьи болезни и въ равнине здоровья. Двойственность сознанiя во время болезни у него была, но все, на что подымалась, что обнимала, что искала его страждущая душа въ припадкахъ болезненнаго напряженiя, переходило съ нимъ въ его сознанiе и по пробужденiи. Онъ помнилъ и могъ разсказывать пережитое и содеянное въ самый острый перiодъ болезни. Характерно, о чемъ много бiографическихъ свидетельствъ, что Гаршинъ съ его неугомонною совестью считалъ себя ответственнымъ за то, что делалъ въ припадкахъ болезни, искренно и живо чувствовалъ вину и не успокаивался никакими соображенiями, не принималъ авторитета психiатрической точки зренiя. "Более всего угнетаютъ меня безобразныя, мучительныя воспоминанiя последнихъ двухъ летъ. Господи, какъ извращаетъ человека болезнь! Чего я только ни наделалъ въ своемъ безумстве. Хотя и существуетъ мненiе, что человекъ съ больнымъ мозгомъ не ответствененъ за свои проступки, но я по себе вижу, что оно не такъ. По крайней мере то, что называется совестью, мучитъ меня ничуть не менее за сделанное во время изступленiя, какъ если бы его и вовсе не было". {"Памяти Гаршина", 94 стр.}

    Его повесть "Надежда Николаевна", въ которой рисуется сложная драма трехъ существъ. Въ финале совершается убiйство за убiйство въ угаре почти безумiя, повесть кончается такъ: "... Для человеческой совести нетъ писанныхъ законовъ, нетъ ученiя о невменяемости, и я несу за свое преступленiе казнь. Мне недолго уже нести ее. Скоро Господь проститъ меня, и мы встретимся все трое тамъ, где наши страсти и страданiя покажутся намъ ничтожными и потонутъ въ свете вечной любви". {Соч. Гарш. 2 кн., 194 стр.} И было что-то въ переживанiяхъ Гаршина, что открывалось ему именно черезъ боль и муки, въ страстно-воспаленныхъ порывахъ его безумiя были не только ужасъ и испугъ, но и какой-то восторгъ, какая-то светящая радость боли. Она, эта радость, высвечиваетъ изъ-за страшной темы его изнурительныхъ, болящихъ переживанiй. Въ сборнике "Памяти Гаршина", некто Л. М., давшiй характеристику В. М. въ художественномъ очерке "Писатель", говоритъ: "Какъ фениксъ изъ пепла, такъ его сильная и богатая натура возрождалась отъ безумiя въ жизни. Словно все мрачное и горькое выгорело въ его душе, словно этими минутами существованiя въ мiре безъ времени и пространства онъ освободился отъ своей скорби и возвратился въ обыденную жизнь, сохраняя въ душе частичку той радости, которая составляла основной характеръ его безумiя". "Памяти Гаршина", 136 стр.} Что эту частичку радости сохраняла душа Гаршина, после того какъ проносился ураганъ безумiя, что она входила въ самый составъ "безумiя", - это подтверждаетъ приведенный выше разсказъ Фаусека о радостной тревоге настроенiй въ самый разгаръ его болезни, когда онъ, после посещенiя гр. Лорисъ-Меликова и угарныхъ блужданiй по разнымъ местамъ, очутился въ Харькове передъ помещенiемъ въ Сабурову дачу. А. И. Эртель въ своей речи "О Всеволоде Гаршине", читанной въ "О-въ любителей русск. словесности", тоже бросаетъ светъ на эту сверкающую радость безумiя въ Гаршине, на светъ, светящiй во тьме его сумасшествiя. Разсказъ какъ разъ относится ко времени техъ-же, вышеописанныхъ блужданiй Всеволода Михайловича.

    "Всеволодъ Михайловичъ, разсказывая мне долго спустя о томъ состоянiи, которое предшествовало его болезни, о техъ ощущенiяхъ и мысляхъ, съ которыми онъ уезжалъ изъ Петербурга, о техъ переменахъ мрака и света, которыми волновалась его измученная и обезпокоенная душа, - съ чувствомъ живейшаго умиленiя вспоминалъ о томъ, какъ съ дороги изъ Тулы пошелъ онъ пешкомъ въ Ясную Поляну къ незнакомому ему въ то время графу Л. Н. Толстому, о разговоре съ нимъ, длившемся всю ночь, и о томъ, что считаетъ эту ночь "лучшей и счастливейшей" въ своей жизни. Это, я думаю, поясняетъ некоторую черточку въ характере и настроенiи покойнаго писателя". {"Красный цветокъ", стр. 49.}

    О томъ, что въ отчаянiи своихъ безумственныхъ порывовъ Гарщинъ искалъ упоенiя правды, всерешающеiй всей правды, жгучая жажда которой и ввергала его въ трепетъ, переходящiй въ безумiе, - свидетельствуетъ также письмо его изъ Тулы, весной 1880 году, въ пору все техъ-же блужданiй, А. Я. Герду.

    "Тула. 1880. Сегодня прiехалъ въ Тулу после двухнедельнаго житья въ Москве и поездки въ Рыбинскъ (мне нужно было быть въ полку за полученiемъ моего офицерскаго "содержанiя", которое "вышло", какъ говорятъ солдаты, только два месяца назадъ). Я послалъ вамъ изъ Москвы только одно письмо, да и то о постороннемъ деле, такъ какъ делъ всевозможныхъ было по горло. Нужно было разругаться съ "Русскими Ведомостями" (?), съ "Русскимъ Курьеромъ" (газета, имеющая будущность, какъ мне кажется, хорошую), найти кучу знакомыхъ и пр., и пр. и писать вамъ и именно вамъ - просто нужно, это потребность. Вамъ, а не Володе (В. М. Латкину), не Наде (H. М. Золотилова, впоследствiи супруга В. М.) я пишу именно потому, что вы уже пережили, и можетъ быть не разъ, страшный кризисъ, который я испытывалъ въ эту зиму. Не знаю, вамъ, можетъ бытъ, не приходилось въ минуту отчаянiя найти правду, къ которой я стремился, что было силъ, всегда какъ только началъ сознавать и понимать; вамъ, можетъ быть, не приходилось надевать себе петлю на шею и потомъ, - что всего страшнее, - снимать ее. Я не знаю, доходили-ли вы въ острые перiоды развитiя до такихъ минутъ, но я верю, да пожалуй даже пожалуй и знаю, что не легко далось вамъ то сравнительное, душевное спокойствiе, какимъ вы обладали всегда, когда я зналъ васъ. Володя старше меня на полгода, но жизнь его текла все-таки ровнее, чемъ моя. Она не давала ему medicamenta heroica, какъ мне. Этимъ и только этимъ я объясняю то обстоятельство, что даже Володя, который понимаетъ меня съ полуслова, почти ничего не понялъ изъ моего поведенiя 15-25 февраля. Онъ думалъ даже, что я схожу съ ума... Господи! да поймуть ли наконецъ меня люди, что все болезни происходятъ отъ одной и той-же причины, которая будетъ существовать всегда, пока существуетъ невежество! Потребность умственной работы, потребность чувства, физической любви, потребность претерпеть, "соцiализмъ" въ томъ числе, и гнетъ въ томъ числе, и кровавый бунтъ вроде пугачевщины въ томъ числе.

    "Такъ и было со мною.

    "Я все отклоняюсь въ сторону. Я хотелъ писать вамъ о себе, о своемъ (хотелъ написать "внутреннемъ", но тутъ это слово не идетъ: вместо него нужно было поставить "всякомъ") состоянiи. Я никогда за 20 летъ не чувствовалъ себя такъ хорошо, какъ теперь!" {"Памяти Гаршина", стр. 34--35.}.

    "за 20 летъ не чувствовалъ себя такъ хорошо, какъ теперь". Говоритъ оно и о томъ, изъ глуби всей натуры Гаршина рождающемся, стремленiи "въ минуту отчаянiя найти правду".

    IV.

    Страстно-жгучiй, мучительно томящiй зовъ къ всеразрешающей, всеспасающей правде не замолкалъ въ душе Гаршина и тогда, когда съ острыхъ отвесовъ безумiя, страшно высящихся надъ бездной гибели, онъ спускался въ ровныя долины нормальности. Въ порывахъ безумiя, въ болезненныхъ стремленiяхъ его съ страшной силой и мучительной заостренностью выливалось то, что жило въ его душе всегда, и всегда томило и мучило. Вулканическiя изверженiя выбрасываютъ клубы раскаленной лавы на поверхность, но въ глубине темнаго кратера спокойно потухшаго вулкана уже всегда таится, какъ вечная угроза, этотъ страшный огнь попаляющiй. Характерно, что самая выразительная художественная вещь Гаршина, боль его болей, знаменитый "Красный цветокъ", написанъ въ годъ счастливой женитьбы В. М - ча, въ минуты душевнаго затишья. И здесь, черезъ фантастическiй замыселъ разсказа пробивается самая реальная правда личности и жизни Гаршида... "Разсказъ, - говоритъ В. М. въ одномъ изъ писемъ о задуманномъ имъ "Красномъ цветке" - относится ко временамъ моего сиденья на Сабуровой даче: выходитъ нечто фантастическое, хотя, на самомъ-то деле, строго реальное". {"Памяти Гаршина" 46 стр.} "Все содержанiе "Краснаго цветка", - говоритъ Фаусекъ, - кроме конца, конечно, - носитъ въ высокой степени " {Тамъ-же, стр. 95.}.

    "Красный цветокъ" - это центральная точка боли души Гаршина, символъ его живого стремленiя "въ минуту отчаянiя найти правду", символъ его нетерпеливо-взывающаго, судорожнаго исканiя всеупоенной правды, правды всеразрешающей, всеуспокаивающей, всеспасающей. Здесь стремленiе въ последнемъ героическомъ напряженiи изболевшаго сознанiя "что прежде достигалось, - говоритъ герой "Краснаго цветка" - длиннымъ путемъ умозаключенiй и догадокъ, теперь я познаю интуитивно" {Соб. соч., II кн., 79 стр.} "... Онъ виделъ себя въ какомъ-то волшебномъ, заколдованномъ кругу, собравшемъ въ себя всю силу земли, и въ горделивомъ изступленiи считалъ себя за центръ этого круга. Все они, его товарищи по больнице, собрались сюда затемъ, чтобы исполнить дело, смутно представлявшееся ему гигантскимъ предпрiятiемъ, направленнымъ къ уничтоженiю зла на земле. Онъ не зналъ, въ чемъ оно будетъ состоять, но чувствовалъ въ себе достаточно силъ для его исполненiя. Онъ могъ читать мысли другихъ людей; виделъ въ вещахъ всю ихъ исторiю; большiе вязы въ больничномъ саду разсказывали ему целыя легенды изъ пережитаго" {Собр. соч., 81 стр., 2 кн.}.

    "Онъ сорвалъ цветокъ этотъ, потому что виделъ въ такомъ поступке подвигъ, который онъ былъ обязанъ сделать. При первомъ взгляде сквозь стеклянную дверь, алые лепестки привлекли его вниманiе, и ему показалось, что онъ съ этой минуты вполне постигъ, что именно долженъ совершить на земле. Въ этотъ яркiй красный цветокъ скрылось все зло мiра. Онъ зналъ, что изъ мака делается опiумъ; можетъ быть, эта мысль, разрастаясь и принимая чудовищные размеры, заставила его создать страшный фантастическiй призракъ. (оттого онъ и былъ такъ красенъ), все слезы, всю желчь человечества. Это было таинственное, страшное существо, противоположность Богу, Ариманъ, принявшiй скромный и невинный видъ. Нужно било сорвать его и убить. Но этого мало - нужно было не дать ему при издыханiя излить все свое зло въ мiръ. Потому-то онъ и спряталъ его у себя на груди. Онъ надеялся, что къ утру цветокъ потеряетъ всю свою силу. Его зло перейдетъ въ его грудь, его душу, и тамъ будетъ побеждено или победитъ - тогда самъ онъ погибнетъ, умретъ, но умретъ, какъ честный боецъ и какъ первый боецъ человечества, потому что до сихъ поръ никто не осмеливался бороться разомъ со всемъ зломъ мiра". {Тамъ же, 86--87 стр.}

    Впервые воспрiявъ въ свою чуткую душу ужасъ войны, Гаршинъ провалился въ самую глубь трагизма. Война и то, что Гаршинъ ощутилъ въ ней и около нея, все разростаясь и разростаясь, ушло, въ конце концовъ, гораздо дальше и глубже того, чемъ поражаетъ более внешнiй, картиночный ужасъ художественнаго таланта Верещагина, которымъ восхищался Всеволодъ Михайловичъ. Для Гаршина война не одинъ только ужасъ пролитiя крови, взятый грубо эмпирически, за нимъ открывалось что-то неизмеримо более глубокое, большое, не имеющее точнаго очертанiя, прямого названiя. Подъ этимъ страшно шевелился невыразимый ужасъ хаоса, какой-то мучительно-спутанный, невыявленный, неназываемый клубокъ всевозможныхъ болящихъ разветвленiй, какая-то бездна зла, узелъ узловъ трагизма - давящая мертвая петля ужаса жизни. "Война", "печальное положенiе нашего солдата", "злоупотребленiя, царящiя въ армiи", и все такое, что, по мненiю г. Скабичевскаго и другихъ бiографовъ, возмущало Гаршина, - это только эмпирическiе, грубо рацiоналистическiе значки надъ чемъ-то необъятно-большимъ, бездонно-глубокимъ и невыразимо-мучительнымъ, невыразимо-страшнымъ, совсемъ иррацiональнымъ и мистическомъ въ сути своей. Въ остроте и напряженности впечатляемости всей этой невыразимой, но до ужаса ощутимой боли жизни - сила Гаршинской правды, его "краснаго цветка". Гл. Ив. Успенскiй въ своей заметке "Смерть Гаршина" очень тонко схватываетъ эту внеконкретность выраженiя Гаршина, какъ свидетельство особенной художественной чуткости. "Въ его маленькихъ разсказахъ и сказкахъ, - говоритъ Гл. Успенскiй, - иногда въ несколько страничекъ, положительно исчерпано все содержанiе нашей жизни, въ условiяхъ которой пришлось жить и Гаршину, и всемъ его читателямъ. Говоря - "все содержанiе жизни нашей", я не употребляю здесь какой-нибудь пышной и необдуманной фразы, - нетъ, именно все, что давала наиболее важнаго его уму и сердцу (наша - не значитъ только русская, - а жизнь людей нашего времени вообще), все до последней черты пережито, перечувствовано имъ самимъ жгучимъ чувствомъ и именно потому-то и могло быть высказано только въ двухъ, да еще такихъ маленькихъ книжкахъ. Пристрастiе къ изложенiю своихъ мыслей въ сказочной форме есть прямой признакъ необыкновенной чувствительности къ жизненнымъ впечатленiямъ. Написать о какомъ-либо явленiи жизни обстоятельно, подробно и много, - было не по нервамъ Гаршина: ему нужно было какъ можно скорее освобождать себя отъ угнетающаго впечатленiя переживаемыхъ фактовъ; они ясны ему до поразительности, и вотъ на помощь ему пришла сказка и аллегорiя, "расписывать" которыя подробно не позволяетъ чрезмерная чуткость нервовъ. Облегченiе же себя отъ жгучести ощущаемыхъ жизненныхъ фактовъ было необходимо Гаршину еще и потому, что единичный жизненный фактъ, поразившiй его, никогда не могъ быть выделенъ его сознанiемъ изъ общаго строя жизни, ибо именно только такiе факты жизни, которые только связаны съ ея общимъ строемъ, и потрясали его нервы и завладевали всей его духовной деятельностью" {"Памяти Гаршина", 156--157 стр.}. Чемъ дальше, чемъ больше растравлялась его рана, воспаленiе души росло и росло, разветвляясь, утончаясь, углубляясь и мучая, мучая.

    "Жизнь не только не сулила, - писалъ Успенскiй о Гаршине, - хотя бы малейшаго движенiя отъ глубоко-сознаннаго зла къ чему-нибудь... да, хоть къ чему-нибудь лучшему, но, напротивъ, какъ бы окаменела въ неподвижности, ожесточилась на малейшiя попытки не только хорошо думать, но и хорошо делать. Изо дня въ день, изъ месяца въ месяцъ, изъ года въ годъ и целые годы, и целые десятки летъ, каждое мгновенiе, остановившаяся въ своемъ теченiи жизнь била по темъ же самымъ ранамъ и язвамъ, какiя давно уже наложила та же жизнь на мысль и сердце. Одинъ и тотъ же ежедневный "слухъ" - и всегда мрачный и тревожный; одинъ и тотъ же ударъ по одному и тому же больному месту, которому надобно "зажить", поправиться, отдохнуть отъ страданiя; ударъ по сердцу, которое проситъ добраго ощущенiя, ударъ по мысли, жаждущей права жить, ударъ по совести, которая хочетъ ощущать себя. Десятками летъ идетъ какое то безпрерывное, непрестанное, неумолимо-настойчивое отталкиванiе человека отъ малейшей попытки "поступить" - вотъ что дала Гаршину жизнь после того, какъ онъ уже жгуче перестрадалъ ея горе. Немудрено после этого понять, что загипнотизированный окаменевшей на десятки летъ действительностью, подавленный неподвижностью грозныхъ вопросовъ жизни, онъ могъ, при обилiи мыслей о своихъ, къ этой действительности, потерять даже тень хотенiя жить во имя желательнаго, и пришелъ къ возможности, думая объ одномъ, делать совершенно ему противоположное" "Памяти Гаршина", стр. 159--160.}.

    Израненная душа Гаршина судорожно бьется въ сложной паутине безчисленныхъ противоречiй жизни, отравляющихъ ее своимъ ядовитымъ жаломъ. Его мучаетъ величайшiй трагизмъ личности, на которую жизнь наваливается тяжелой глыбой, давитъ, комкаетъ. "Огромному, неведомому тебе организму, котораго ты составляешь ничтожную часть, захотелось отрезать тебя и бросить. И что можешь сделать противъ такого желанiя ты?

    "Ты, палецъ - отъ ноги?.." {Соб. соч., I кн., 133 стр.}

    терзаетъ душу. Борьба начиналась снова и снова, Гаршинъ въ отчаянiи съ тайной последней надеждой стискиваетъ спрятанный на своей груди "Красный цветокъ" зла, и чувствуетъ, "что изъ цветка длинными, похожими на змей, ползучими потоками извивается зло; " {Соч. II кн., 87--88 стр.}. Горящая мощь порыва просыпалась въ немъ, временами переходя въ безумiе, хотелось сразу сгореть въ огне последняго всеисцеляющаго озаренiя, душа мучительно напрягается въ величайшемъ усилiи и ищетъ выхода въ чемъ то экстатическомъ, въ вымогательстве чуда.

    Въ "Надежде Николаевне" жалость къ натурщице, боль обиды за нее переходитъ въ любовь, и любовь эта жаждетъ чудеснаго исцеленiя, полнаго преображенiя действительности; и въ огне этого вымученнаго ожиданiя, въ этой жажде спасенiя горитъ герой повести. "И вотъ пришло это странное и несчастное созданiе (Надежда Николаевна), съ разбитой жизнью и страданьемъ въ глазахъ; жалость сперва овладела мною; негодованiе противъ человека, выражавшаго къ ней презренiе, сильнее заставило меня взять ея сторону, а потомъ... Потомъ я не знаю, какъ это случилось... Но Соня была права: я любилъ ее мучительною и страстною первою любовью человека, до двадцати пяти летъ не знавшаго любви. Я хотелъ бы вырвать ее изъ ужаса, въ которомъ она терзалась, унести на своихъ рукахъ куда нибудь далеко, убаюкатъ ее на своей груди, чтобы она могла забыться, оживить это убитое лицо улыбкой счастья" {Соч., II кн., 169--170 стр.}. "Что то налетело на нее, закружило ее, сбило съ ногъ и повалило въ грязь, а я подниму ее изъ этой грязи, прижму къ груди и успокою около нея эту изстрадавшуюся жизнь" {Тамъ же, 170 стр.}. Вся боль собирается въ одну точку и исцеленiе-спасенiе вымогается, какъ чудо, къ нему взываетъ отчаявшаяся душа, какъ единственному избавленiю отъ зла, вида котораго нельзя дальше выносить... Въ повести "Художники", где даны два типа художника, одинъ, Дедовъ, весь въ жизни, въ свете непосредственнаго обаянiя золотого луча солнца, имъ, этимъ лучомъ самосветящагося искусства, онъ можетъ жить, какъ правдой. Гаршинъ не столько отрицаетъ его другимъ типомъ, сколько безсиленъ передъ его психологiей, не можетъ вместить. какъ чужое ему, его сути. Онъ не можетъ овладеть этимъ живущимъ въ немъ, собственнымъ-же началомъ непосредственной прелести жизни и творчества. Гаршина отрываетъ отсюда другое начало его индивидуальнаго "я", скорбно-болящее, недоуменное. Это Рябининъ, - неменьшiй художникъ, но онъ весь въ неразрешимой боли, его вырываетъ изъ жизни, изъ длящагося процесса культурнаго созиданiя - необъятность вопрошанiй... Взывая о личности, о гибели ея подъ колесомъ культуры, Рябининъ не можетъ найти примиренiя, онъ бунтуетъ - и исходъ для него только въ подвиге спасающаго чуда... или, быть можетъ, такой-же гибели. Онъ нарисовалъ своего мучительно-страшнаго "Глухаря", "въ измученныхъ глазахъ, страдальчески-смотрящихъ съ полотна, вопль, вложенный художникомъ въ него". Рябининъ не можетъ отойти, оторваться отъ взывающей боли своего созданiя, она останавливаетъ потокъ жизни, - эта картина, и вся глубина смысла ея, въ конце концовъ, въ томъ чтобы остановить жизнь... до мгновенно-чудеснаго разрешенiя ея трагизма. Весьма характерно для Гаршина, что это картина его трагическаго творца - Рябинина. "Я доволенъ ею, - говоритъ онъ, - ничто мне такъ не удавалось, какъ эта прекрасная вещь. Беда только въ томъ, что это довольство не ласкаетъ меня, а мучаеть. Это не написанная картина, это - созревшая болезнь. Чемъ она разрешится я не знаю, но чувствую, что после этой картины мн123; нечего уже будетъ писать {Соч., 1 кн., 169 стр.}.

    "Краснаго цветка", въ сущности, нечего было писать, не въ условно-литературномъ смысле, а въ высшемъ смысле. Такую песню дано было петь только мгновенье и съ смертью мгновенiя - онъ умираетъ. "Смотришь, и не можешь оторваться, чувствуешь за эту измученную фигуру. Иногда мне даже слышны удары молота... Я отъ него сойду съ ума. Нужно его завесить"... {Соч., 1 кн., 169 стр.}. Но чемъ и какъ завесить? Въ этомъ трагизмъ Гаршина, и его Рябинина, какъ личности. "Кто позвалъ тебя? Я, я самъ тебя создалъ. Я вызвалъ тебя, только не изъ какой-нибудь "сферы", а изъ душнаго, темнаго котла, чтобы ты ужаснулъ своимъ видомъ эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Прiйди, силою моей власти прикованный къ полотну, смотри на него, на эти фраки и трэны, крикни имъ: "Я - язва растущая!" Ударь ихъ въ сердце, лиши ихъ сна, стань передъ ихъ глазами призракомъ! Убей ихъ спокойствiе, какъ ты убилъ мое... "Глухаря" его, отъ этого ужаса жертвы приносимой мiру культуры, можно было иметь силу оторваться, сметь оторваться. Нельзя невозможно, - стыдно, да и безнадежно отрываться. Тоже и вх зове "Краснаго цветка". Здесь затянувшая въ свою власть душу Гаршина, больно сверлящая его сердце черная точка спасенiя... или гибели, отверстiе въ бездну последняго света или последней тьмы конца...

    Отсюда освещается и то психологически-сложное отношенiе Гаршина къ стихiи безумiя, которая порою захлестывала его, въ которой онъ захлестывался въ тревоге и трепете взыванiй... и, наконецъ, потонулъ...

    "Въ одинъ весеннiй день 1882 года, - разсказываетъ самъ В. С. Акимовъ, - мы прiехали въ Николаевъ по деламъ. После пятичасовой беготни по городу, я нашелъ Всеволода уже собравшимся въ обратный путь и очень сконфуженнымъ. Онъ разсказалъ мне, что, за полчаса предъ темъ, онъ тутъ же въ ресторане пилъ кофе и уселся напротивъ стеклянной двери, за которой, въ швейцарской, висело его пальто, и прежде чемъ онъ выпилъ свой кофе, пальто было украдено у него подъ носомъ. Успокоивъ его и посмеявшись надъ его разсеянностью, я хотелъ выйти, чтобы распорядиться о лошадяхъ, какъ вдругъ онъ бросился бо мне на шею и со слезами говорилъ: "дядя, дядя, я чувствую, что все это прошло; и вся моя горькая и несчастная жизнь съ реальнаго училища где то потонула". То была кульминацiонная точка. Увы! скоро после этого порыва, наполнявшаго мою душу гордой радостью, я началъ замечать, что съ каждой почтой, приносившей Всеволоду множество объемистыхъ писемъ, онъ сталъ грустить, задумываться и заговаривать со мной о томъ, что онъ совершенно здоровъ и что невозможно далее продолжать dolce far niente" {"Красный цветокъ", стр. 16.}.

    Въ этомъ странно-утешающемся плаче Гаршина слышится не одна только радость выздоровленiя, - "никакихъ проклятыхъ вопросовъ нетъ", - но и какая то горечь потонувшей прежней жизни, какая то смутная тревога за исчезнувшую боль, за то, что прошло, быть можетъ, за тайную надежду "въ минуты отчаянiя найти правду, къ которой онъ стремился, что было силъ"... Тутъ радость облегченiя, но и боязнь этого облегченiя - выздоровленiя, тоска по боли черезъ радость успокоенiя... Странно, но въ равнине жизни, въ уравновешенной нормальности для Гаршина не было прочнаго места, что онъ и самъ смутно чувствовалъ. Возможность безбольнаго существованiя, здоровой, уверенной, планомерной работы - для него потеряна безвозвратно, "проклятыхъ вопросовъ" проходитъ, - казалось бы тутъ то и исцеленiе, но на место ничего не наступаетъ, совсемъ пустота, какая то странная, мертвая зыбь вместо бешеной качки, и это невыносимо для Гаршина. Въ этой особенности его душевнаго сложенiя было что-то страшное, роковое... Какъ ни странно подумать, а думается, что Ефимовка дяди Акимова играла въ судьбе Гаршина роль, подобную той, которую въ знаменательномъ разсказе Чехова "Черный монахъ" играетъ добродушный Песоцкiй и его Таня въ судьбе Коврина. Но только съ Гаршинымъ дело не было доведено до конца... Я не то, конечно, хочу сказать, что Гаршина не следовало лечить, это было-бы грубое, внешнее пониманiе. Но страшно и значительно то, что его нельзя было вылечить, смутно чувствуетъ, съ ужасомъ чувствуетъ, что и вне этой трагической стихiи ему не жить. Онъ предугадывалъ въ иныя минуты - неотвратимость своей гибели, и здесь, быть можетъ, самая мучительная страница его бiографiи. Какъ герой той сказки Таволгина, разработкой которой H. K. Михайловскiй задумывалъ увлечь Гаршина, Гаршинъ могъ петь по настоящему, пробыть въ упоенiи экстаза, тоже, м. б., только три раза. Три раза старикъ въ своемъ пророчестве далъ герою силу петь во весь голосъ души своей, на третьемъ - смерть. Что-то такое подстерегало и Гаршина въ его судьбе. Скажемъ - война, весна 1880 года и смерть, или другiя точки, вообще ихъ немного, но въ нихъ вся душа загорается всего силою боли своей, въ нихъ немногихъ истощенная, она замираетъ на последнемъ усилiя. Все это собрано въ одну точку напряженiя всехъ силъ души, взывающей къ правде, въ "Красномъ цветке", въ попыткахъ къ чудотворному разрешенiю трагизма зла - однимъ вдохновенiемъ героическаго взмаха души, въ устремленiяхъ къ мгновенно-огненному, молнiеносному озаренiю проблемы теодицеи.

    "Помню, - разсказываетъ Фаусекъ въ своихъ воспоминанiяхъ, - какъ однажды онъ прочиталъ мне наизусть - наизусть онъ зналъ множество стиховъ - любимое свое Лермонтовское стихотворенiе: "Не смейся надъ моей пророческой тоской, я зналъ, ударъ судьбы меня не обойдетъ"... Онъ стоялъ передо мной, неподвижно вперивъ въ меня взгляде, и въ его печальныхъ, серьезныхъ глзахъ, въ его глухомъ, взволнованномъ голосе было столько тоски, столько глубокаго убежденiя, столько уверенности въ пророческой правде техъ словъ, которыя онъ произносилъ. "Но я безъ страха жду довременный конецъ, - давно пора мне мiръ увидеть новый" - читалъ онъ, и я слышалъ въ этихъ словахъ и въ его тоне выраженiе его задушевной мысли, безнадежной, тяжелой уверенности въ своей гибели". {"Памяти Гаршина", 85--80 стр.}

    не за что зацепиться, нечемъ дышать въ жизни длящейся, текущей, онъ не въ исторiи, а въ немъ крикъ отчаявшейся но нетъ места культуре, Богъ - мiра. Онъ весь - въ страданiи, въ мучительстве, въ подвиге, жизнь Гаршина - крестъ, Голгофа, жизнь непереходящая, вечная, жизнь въ смерти, - въ спасенiи или гибели, но не въ жизни преходящей, въ немъ - времени. Гаршинъ весь въ томъ, что "времени больше не будетъ", не должно, не можетъ быть. Тутъ трагизмъ правды личности заостренной до самой острой точки, до отверженiя мiра, до отшельничества. Смыслъ праведности и смыслъ исторiи, личности и жизни встречается здесь въ болящей коллизiи страшныхъ сеченiй и отрицанiй. Вся эта боль собирается въ одну сверлящую точку его совести.

    Въ психологiи совести есть два полюса на одномъ мгновенно - горящее, животворящее, на другомъ длящееся - косное, мертвое, убивающее - "соляной столпъ", святое и грешное, пламя и пепелъ, подлинная религiозность и тупое моральничанье, бездна света и плоскость смерти. Несомненно, что совесть въ заостренiяхъ своихъ, живыхъ въ вечности, останавливаетъ жизнь во времени, культуру, отворачивается отъ нея, подымаетъ бунтъ, но есть въ ней такъ сильно и своеобразно взлелеянная русской исторiей и русской литературой.

    Эта культура живой горящей совести - зiяющая рана, жажда мгновенныхъ озаренiй, мига всеразрешенiя, всеоправданiя, всеспасенiя, на меньшемъ онъ не успокоится. Эта особенная, своя собственная культура подвижничества, мученичества, жертвы; не опростительства, но истинно религiозная культура жгуче-страстнаго ожиданiя языковъ сходящихъ съ неба, религiознаго огня пожирающаго всю неправду жизни въ правде Божiей, все сжигающая въ боли совести.

    И вотъ реальность жизни Гаршина и его творчества въ такомъ пониманiи вдругъ озаряется мистическимъ светомъ, взыванiя и вопрошанiя его переходятъ изъ посюсторонняго въ потустороннее. Гаршинъ освещается религiознымъ заревомъ христiанскихъ настроенiй, и отсюда понимается, какъ религiозный типъ. Пусть даже его христiанство - только тень христiанства, но не можетъ дать его бiографiя. Вера скорее всего въ немъ жила, онъ молился, но это не было выявлено въ развившемся религiозномъ сознанiи, и, быть можетъ, не было приведено, по крайней мере въ сознательную, видимую князь съ его интеллигентскими переживанiями. Умирая, онъ прошепталъ бледными губами: "Слава Богу", "и, придерживая здоровой больную руку, осенилъ свою наболевшую грудь широкимъ знаменiемъ креста".

    Въ образе В. М. Гаршина, какъ онъ рисуется намъ, явственно чувствуется скрытое христiанское воспитанiе. Религiозный нервъ аскетизма обнажается въ его боленiяхъ и порыванiяхъ. Чемъ онъ не подвижникъ, не мученикъ, не угодникъ Божiй! То, что въ немъ жило жизнью подлинной, пламенно-горящей, светящейся, то только холоднымъ пепломъ лежитъ на монашескомъ покрове христiанской современности. Но корень одинъ, что тутъ остыло захолодело, осорилось, но какъ свеча чистаго воска горело въ душе Гаршина. И въ личности, жизни и творчестве Гаршина слишкомъ явственно семена христiанской культуры, глубоко заложенныя въ глубинахъ русской исторiи, проростаютъ на такой почве, где ихъ присутствiе меньше всего ожидали.